ЮНОСТЬ ГЕТЕ

[1] [2] [3] [4]

Кровь угомонилась. Я успокаиваюсь и уже могу говорить. Разумно ли? Может ли безумец быть рассудительным? Будь у меня цепи на руках, я бы знал по крайней мере, во что вгрызаться…

Я очинил перо, чтобы дать себе передышку. Тише, тише… Я расскажу тебе все по порядку…

Он сидит за маленьким рабочим столиком у высокого окна без занавески. Резной стул с очень высокой спинкой немного откачнулся назад. Комната учащегося и молодого художника. Стоит мольберт с начатой живописью — мятущееся дерево в голландском стиле. Рядом пузатая фляга с каким-то питьем, стакан, накрытый блюдцем. Гете в короткой рабочей куртке. Лицо злое, напряженное. Он не причесан, косичка болтается. У него тяжелый подбородок упрямого школьника. Почерк его исполнен самого дикого движения и в то же время гармонии. Буквы похожи на рыболовные крючки и наклоняются по диагонали. Как будто целая стая ласточек плавно и мощно несется наискось листа.

— Все это так больно меня уязвило, что я заболел настоящей лихорадкой. Всю ночь меня бросало в жар и в холод. Весь день я просидел дома. Вечером я зачем-то послал служанку на улицу — и что же? — девушка возвращается и рассказывает, что Кетхен со своей матерью — где бы ты думал? — в театре! В театре, когда ее любимый болен…

В городе только что отстроили новый театр. Студенты гурьбой навещали декоратора на чердаке. Там на полу был распластан свеженамалеванный занавес. Музы уже не витали в небесах, но стояли на земле. К портику шел человек. Всех радовало, что он не в греческом хитоне, а в обыкновенном платье. Это Шекспир. Мысль художника ясна: Шекспир один пробил себе дорогу к пантеону искусств. Шекспиром зачитываются, Шекспиром захлебываются. В нем ценят дерзость ума, глубину душевного чувства, чудесные переходы от ярости к нежности, размах в изображении человеческих характеров и больше всего — горечь и стыд за современность, которую узнаешь у Шекспира под любыми масками.

С высоких колосников студенты смотрели на сцену, и она казалась им слишком маленькой для шекспировского действия. Всем хотелось, чтобы «Гец фон Берлихинген» — юношеская трагедия Гете — была достойна Шекспира.

Базедов задумал образцовую школу. Деньги нужно вырвать у богачей. Базедов начинает с просьбы и неожиданно для себя самого оскорбляет человека, к которому обращается. Мудрено ли, что ему отказывают?

Ядовитый Мерк — прообраз Мефистофеля. Гете сравнивает его с улиткой, которая нет-нет да и покажет людям рога.

У Гете замечательная оценка Лафатера. Он говорит: «Что такое человек, прекрасно наблюдающий подробности, но не имеющий цели? Он видит, какая складка на лбу, но не знает, для чего эта складка и какой она должна быть».

Фотографии тогда, как известно, не было.

И еще один человек с таким мягким выражением лица, с таким пухлым ртом, с такими плавными дугами бровей, как будто он сочинитель музыки, с отпечатком болезненности и силы в каждой черте своей — собиратель народных песен, поэт и мыслитель Гердер. Гете от него узнал: поэзия никогда не является частным, личным делом. Поэзия — серьезная работа. Гердер улыбается и говорит: мысль и слово, чувство и выражение неотделимы друг от друга, нерасторжимы как два близнеца.

Чтобы понять, как разворачивалась жизнь и деятельность Гете, нужно также помнить, что его дружба с женщинами при всей глубине и страстности чувства была твердыми мостами, по которым он переходил из одного периода жизни в другой.

Фридерика Брион в крестьянском платье с короткими рукавами; длинные косы. Она поворачивает голову, прикрытую косынкой, как ягненок на звук колокольчика. Пасторская дочка. Шумная деревенская семья.

Лотта, чужая невеста, всегда хлопочущая и со всеми приветливая, та самая старшая сестра из повести «Вертер», за подол которой цепляются младшие братья и сестры. Ограниченное и довольно среднее бюргерство.

Лили Шенеман или просто Лили — смеющийся задорный профиль, но отчеканьте его на монете, и те же тонкие губы, та же греческая прическа будут выглядеть властно; дочь банкира, играющая на клавесине и твердая в своих причудах.

И вот хочется спросить: почему же Гете, общительный, любимый, любящий, глубже всех поэтов своего времени выразил тему одиночества?

Кто хочет миру чуждым быть,
Тот скоро будет чужд, —
Ах, людям есть кого любить, —
Что им до наших нужд!
Так! что вам до меня?
Что вам беда моя?
Она лишь про меня, —
С ней не расстанусь я!

Ответ на этот вопрос мы найдем в «Вертере» — этой книге отчаянья молодого Гете. Книга эта посеяла заразу самоубийств в обеспеченной бюргерской среде. Чувствительная молодежь поняла ее как руководство к самоубийству. Хотя автор писал ее с обратной установкой — как выздоравливающий рассказывает о своей болезни. Голубой фрак, в который одевался Вертер, послужил символом победоносного ухода от действительности, — на самом же деле, несмотря на гибель нескольких десятков злополучных подражателей Вертера, этот литературный образ, образ чувствительного молодого буржуа, стоящего выше своей среды, послужил лишь к укреплению жизненности своего класса, и недаром Наполеон брал его с собой в поход и перечитывал семь раз.

…Мораль этой басни ясна: человек не смеет быть униженным. Пять чувств, по мнению летописца, лишь вассалы, состоящие на феодальной службе у разумного, мыслящего, сознающего свое достоинство «я».

Такие вещи создаются как бы оттого, что люди вскакивают среди ночи в стыде и страхе перед тем, что ничего не сделано и богохульно много прожито. Творческая бессонница, разбуженность отчаяния сидящего ночью в слезах на своей постели, именно так, как изобразил Гете в «Мейстере»…

Конницей бессонниц движется искусство народов, и там, где она протопала, там быть поэзии или войне.

V

Тра-та-та-та! Тра-та-та-та! Труби, почтальон на высоких козлах! Пламенейте вершины красных кленов! Прощай неуклюжая, но все-таки милая Германия…

Шоссе не совсем гладкое, но это не беда.

Хочется со всеми говорить как с добрыми знакомыми.

Хочется каждому нищему сказать что-нибудь доброе.

Хриплая бродячая шарманка лучше концертной музыки.

Мычание упитанных тирольских коров кажется полным смысла и жизни, как будто сама земля обрела голос и рассказывает о том, как ее хорошо напоили осенние ливни.

Карета замедляет бег. Две фигуры стоят посреди дороги. Девочка лет одиннадцати отчаянно машет краешком красного плаща. Рядом с ней стоит чернобородый мужчина. За плечами у него большой треугольный футляр.

Маленькая дикарка с арфой — Миньона. Южанка, потерявшая свою родину, воплощение тоски по цветущему югу, но не итальянка. Старик из-под нахмуренных бровей глядел гордо и униженно.

— Девочка устала. Господин путешественник, не откажите ее подвезти.

Гете в мчащейся карете шутит с пугливым зверьком, самолюбивой маленькой арфисткой. Он ее дразнит, экзаменует. Она не умеет отличить клена от вяза. Но и девочка не остается в долгу. Между прочим она объясняет, что арфа прекрасный барометр: когда дискантная струна настраивается выше, это всегда к хорошей погоде.

За Бреннером, в начале альпийского перевала, он увидел первую лиственницу, а за Шенбургом первый сибирский клен. Верно и здесь маленькая арфистка стала бы его расспрашивать.

«Этим путешествием я хочу раз навсегда насытить свою душу, стремящуюся к прекрасным искусствам. Пусть образы их запечатлеются в моем сознании: я сумею их сберечь для тихого, сосредоточенного наслаждения. Но потом, когда я вернусь, я возвращусь к ремеслам, я изучу механику и химию. Время прекрасного отживает. Только полезность и строгая необходимость управляют нашей современностью».

Трудно поверить, что эти слова были записаны в Италии на самом гребне могучего жизненного подъема. Не объясняется ли эта запись великим волнением души, охватившим путешествующего по Италии Гете?

Дома он избегал углубляться в античность, в древний классический мир, потому что понять для него значило увидеть, проверить осязанием. Первая встреча с памятником классической древности — живой древности, не менее живой, чем природа, — веронский амфитеатр, один из цирков, построенных римскими императорами для массовых зрелищ.

Он обошел цирк по ярусу верхних скамеек, и он произвел на него странное впечатление: на амфитеатр надо смотреть не тогда, когда он пуст, а когда он наполнен людьми. Увидев себя собранным, народ должен изумиться самому себе — многогласный, многошумный, волнующийся — он вдруг видит себя соединенным в одно благородное целое, слитым в одну массу, как бы в одно тело. Каждая голова зрителя служит мерилом громадности целого здания.

Ветер, веющий с могил древних, проносясь над холмами, покрытыми розами, проникается их благоуханием. Памятники выразительны, трогательны и всегда воспроизводят жизнь. Так этот муж, который из ниши как из окна глядит на свою жену… А там стоят отец и мать, а между ними сын, и смотрят друг на друга с невыразимой нежностью.

А через несколько дней в маленьком венецианском театре шла довольно нелепая пьеса: актеры по ходу действия чуть ли не все закололись кинжалами. Неистовая венецианская публика, вызывая актеров, вопила: «Браво, мертвецы!»

Чему так непрерывно, так щедро, так искрометно радовался Гете в Италии?

Популярности и заразительности искусства, близости художников к толпе, живости ее откликов, ее одаренности, восприимчивости. Больше всего ему претила отгороженность искусства от жизни.

Прислушайтесь к шагам иностранца по нагретому камню уже опустевшей набережной Большого венецианского канала. Он не похож на человека, который вышел на свидание: слишком велик размах его прогулки, слишком решительно и круто он поворачивает, отмерив двести или триста шагов.

В упругом воздухе ночи непременно — сзади или спереди — звучат мужские голоса. Они передают друг другу мелодию, они продолжают и никак не могут закончить какой-то трепещущий рассказ в стихах.

Каждый раз, наталкиваясь на свежую волну напева, Гете сворачивает обратно к другому только что умолкнувшему певцу и, провожаемый мелодией, удаляется от нее — навстречу новой, ожидаемой волне ее продолжения.

Перекликающиеся лодочники поют стихи старинного поэта Торквато Tacco. Tacco знает вся Италия. Безумный Tacco, семь лет просидевший на цепи в темнице герцога в Ферраре, тот самый Tacco, которого хотели увенчать розами в римском Капитолии… Но не успели: он умер, не дожив. Певец средиземных просторов, он рассказывает, как рубили дерево в заколдованных рощах и строили башни на колесах для осады мусульманских городов.

Великодушный поэт смешал в одну кучу турок, арабов и европейских крестоносцев; волшебников и чертей он поставил чуть ли не выше христианского Бога и помешался от страха, что церковь и власть объявят его еретиком.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.