Глава девятая. Нетерпеливый поэт третьего тысячелетия (2)

[1] [2] [3] [4]
Когда Академия искусств потребовала
от узколобых чиновников предоставить свободу творчеству,
поднялся крик и визг в ближайшем окружении,
но громче всего
был оглушительный шум одобрения,
раздавшийся с той стороны рубежа:
– Свободу! – кричали. – Свободу художнику!
Свободу везде! Свободу всем!
Свободу наживе! Свободу войне!
Свободу рурским картелям!
Свободу гитлеровским генералам!
Потише, милейшие!
...Не для объятий с вами
требуем мы свободы рук,
а для того, чтобы вышибить
бутылку с горючим у поджигателей.
Даже самые узколобые противники,
если они за мир,
искусству ближе тех друзей,
которые дружат и с военным искусством49.

В Корее заключено перемирие, во Вьетнаме французские войска терпят жестокие поражения. Президент Эйзенхауэр говорит о необходимости мирного соглашения.

Еще и десяти лет не прошло с тех пор, как кончилась война, да и кончилась ли она? В Европе больше не стреляют, не бомбят, не горят города, но мира еще нет, и развалины еще не убраны, и те, кто хочет войны, кто наживался на смертях и разрушениях, все так же богаты и влиятельны. Это на их деньги издаются газеты с крикливыми шапками и пестрые глянцевые журналы, книги военных мемуаров и дешевые романы о героических «ландсерах»,50 о «благородно заблуждавшихся нацистских идеалистах». На их деньги снимаются фильмы, работают радиостанции и телевизионные передатчики, вещают отлично поставленные дикторские голоса; на крышах высоких домов Западного Берлина мелькают электрические буквы сенсационных сообщений, лозунгов, брани. С книжных и газетных страниц, из приемников, с экранов непрерывно излучаются ложь, ненависть и злобный страх. Опять маршируют на казарменных плацах под каркающие окрики команд молодые немецкие парни. Сегодня они в мундирах американского образца, но у них такие же бодро бездумные лица, как те, что красовались в гитлеровских журналах, и так же истово горланят они все тот же гимн: «Германия, Германия превыше всего...»

* * *

Брехт продолжает искать то «единственное на всей земле» слово, о котором тосковал в молодости.

Тогда на смену буйству красок и страстей, на смену грубой правде и застенчивой нежности юношеских стихов пришла строгая риторика боевых призывов, гневный сарказм политической сатиры. Тогда и в поэзии и в прозе он всем ярким нарядам предпочитал серую суровую ткань рабочей одежды и строгий покрой солдатской шинели. В годы изгнания он пишет преимущественно стихи без рифм со свободными неровными ритмами, скрепленные только драматическим напряжением слова-мысли. Он почти не видит своих пьес на сцене и, вероятно, поэтому особенно остро чувствует драматические возможности стихов. Самое важное для него понятие сценического искусства «гестус» (жест), то есть повадка, развитие действия, он принимает как основу развития стихотворения. Он старается писать короткими выразительными формулами, которым легче прорываться через преграды радиопомех. «Рифма казалась мне неуместной, так как она легко придает стиху нечто замкнутое в себе, минующее слух. Равномерные ритмы с их монотонным движением так же недостаточно застревают (в сознании), требуют описаний, не охватывают многих злободневных выражений; необходимы были интонации прямой, непосредственно, вот именно сейчас, произносимой речи. Для этого мне казались пригодными нерифмованные стихи с неравномерными ритмами».

Стихотворение «Плохое время для стихов» (1938) заканчивается так:

Во мне борются
Восхищение цветущей яблоней
И ужас от речей маляра.
Но только ужас
Толкает меня к рабочему столу.

Теперь он дома. Теперь наследники «маляра» внушают ему не ужас, а отвращение. И теперь его «толкают к рабочему столу» те же силы, которые одновременно влекут его прочь от стола, – в театр, в репетиционный зал, в мастерские художников. Он хочет ставить «Галилея». Начинает заполняться совсем новая папка – «Турандот, или конгресс бельевщиков». И опять как в молодости, как в первые годы в Берлине, ему не хватает времени. Из театра он уходит на собрание в Академию искусств или в Союз писателей, потом пишет статью, отвечает на вопросы репортеров, беседует и спорит с друзьями, читает с утра газеты, вечером книги и чужие рукописи, на ночь и в дороге детективные романы. Все чаще приходится выезжать то в другие города республики, то за границу, чтобы там присутствовать на репетициях, смотреть спектакли, участвовать в съездах и дискуссиях. Он работает напряженней и разнообразней, чем когда-либо раньше.

Кроме городской квартиры, у него теперь есть и загородное убежище в поселке Буков на холмистом берегу озера. Большой сад на крутом холме. В глубине сада дом, в котором живет Вайгель, там же зал для репетиций и концертов. Ближе к берегу деревянное здание – раньше там жили садовники и прислуга прежнего хозяина. На втором этаже комнаты Брехта. Его рабочая комната – застекленная терраса. Но больше всего он любит работать в старой беседке над самым откосом. Она стоит особняком, нужно перейти через ров по дощатому мостику. Зато отсюда видно далеко-далеко. Плавно распахивается долгое, в светлых излучинах озеро! Берега тянутся, поросшие густым лесом, лишь кое-где мелькают цветные крыши...

Мирная тишина влечет к рабочему столу не менее сильно, чем некогда толкал ужас. Но эта тишина вовсе не означает благостного успокоения.

Над озером серебряные тополя и ели.
Меж ними сад за стеной, за оградой кустов.
Так мудро в нем различные посажены цветы,
Что он в цветении с весны до октября.
Здесь по утрам я – не слишком часто —
Сижу и сам себе желаю, чтобы
В любое время и погоду мог я также
Разнообразной радостью дарить51.

Дарить радость – значит работать, неустанно и целеустремленно, как садовник.

Новые стихи – «Буковские элегии» – возрождают молодость поэта, любующегося деревьями и облаками. Но это уже не стихийное, вааловское слияние с бессмертной природой. Жизнелюбие стало мудрым и поэтому немного печальным. А мудрость, которую огонь и боль очистили от накипи рассудочных схем, восстанавливает свое поэтическое первородство. Как всегда у него, живое обаяние природы неотделимо от человека.

Маленький дом и деревья за озером,
Над крышею вьется дым.
Не будь его,
Безнадежно тоскливыми были бы
Деревья, озеро, дом.

В коротких строчках буковских стихов, казалось бы только созерцательных, наивно задумчивых, уплотнены все наиболее существенные элементы большой поэтической жизни. Высоким давлением эпохи они спрессованы в малом объеме скупо отмеренных слов. Так в кристалле антрацита спрессованы энергия солнца и соки земной плоти.

На рассвете
Ели медно-красны.
Я их видел такими же
Полстолетия назад,
Еще до мировых войн,
Молодыми глазами52.

Новые стихи так же прогреты живым дыханием земли, как и самые ранние баллады. Но теперь глубинные подпочвенные силы подвластны отчетливой мысли, как в его зрелой политической и философской лирике. Спокойная, даже в горе, в тоске, негромкая, приветливая мудрость возникает уже в стихах изгнания. Мудрость того сосредоточенного понимания своих болей и радостей, которое придает им новую поэтически отстраненную жизнь и становится словом, открытым для всех, устремленным ко всем.

Я сижу на обочине дороги,
Шофер меняет колесо.
Мне худо там, откуда я еду,
Мне худо там, куда я еду.
Почему же я слежу за работой шофера
С таким нетерпеньем?5348 Строки из стихотворения «Управление литературой», опубликованного в газете «Берлинер цейтунг» в июле и в журнале писателей ГДР – «Нойе дойче литератур» в августе 1953 года. 49 Перевод Конст. Богатырева. 50 То есть о немецких солдатах. Так их называют на солдатском жаргоне. 51 Перевод Конст. Богатырева. 52 Перевод Конст. Богатырева. 53 Перевод Конст. Богатырева.
[1] [2] [3] [4]


Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.