Дом на площади (26)
[1] [2] [3] [4]- Ну вот видите! - воскликнул Лубенцов и обратился к Ланггейнриху: Ну вот, Ланггейнрих, Марта согласна.
Ланггейнрих усмехнулся.
- Этого еще мало, - сказал он. - Я и сам человек взрослый.
- Не притворяйтесь таким самостоятельным, - улыбнулся Лубенцов. - Все равно я вам не поверю. Я сразу узнал, что все зависит от Марты. Зря, что ли, она приехала? Ну что ж, попробуете, Ланггейнрих? Попробуйте. Мы вам поможем.
Ланггейнрих махнул рукой. Лубенцов похлопал его по плечу и произнес по-русски:
- Молодец!
Марта поднялась с места и сказала:
- И как вы нас уговорили! Я думала, что никто меня не сможет уговорить.
- Это нужно для дела, - отозвался Лубенцов серьезно.
Он проводил Ланггейнриха и Марту до двери, потом медленно повернулся лицом к своим офицерам. Оживление его сразу пропало. Касаткин и Яворский молчали.
Лубенцов сказал:
- Помогайте ему, товарищи. Поддержите его. Он прекрасный мужик и, конечно, отлично справится с работой. Притворяется только, что растерян и смущен, а сам уже в это время думает, как все получше устроить. Я его хорошо знаю. Слышите? Помогайте ему.
- Поможем, конечно, - тихо пообещал Яворский.
Касаткин только кивнул головой и вышел.
- Товарищ подполковник, - сказал Яворский. - Я хотел... Хотел бы... Он вспотел, не находил слов, был бледен, расстроен. Его толстые добрые губы дрожали. Протерев очки, он продолжал: - Я должен буду сегодня выступить. Мне сказали, чтобы я выступил. Вы знаете, как я вас ценю, уважаю и просто... люблю. Да, люблю вас, Сергей Платонович. За многое. Но мне предложил товарищ Горбенко. Я должен сказать. Не обижайтесь на меня.
Лубенцов холодно посмотрел на него, усмехнулся и вышел, хлопнув дверью. Но потом пожалел Яворского внезапной и непонятной жалостью, вернулся обратно, подошел к окну и сказал рассеянно:
- Ладно. Хорошо. Ладно.
Вошел Меньшов, принесший бумаги коменданту на подпись. Лубенцов подписал. Время подошло к пяти. Лубенцов встал. Лицо его внезапно потемнело, и он сказал:
- Пора ехать.
И сразу же стал неразговорчив, тих. Суета и мелькание лиц прекратились.
- Пора ехать, - повторил он, надел фуражку и вышел на улицу. Машины уже ожидали внизу.
Около семи часов вечера они подкатили к дому, где происходило собрание. При виде его Лубенцов почувствовал дрожь, и все события сегодняшнего дня - посещение шахты, разговор с Лерхе и Эрикой, беседа с Ланггейнрихами отодвинулись от него куда-то вдаль, словно он сам разделился на двух человек, совсем разных, не похожих друг на друга. Он теперь с удивлением думал о том, как мог он жить той, другой жизнью и как могло у него хватить сил жить ею и не упасть под тяжестью второй жизни, которая начиналась теперь.
До начала собрания оставалось минут двадцать, и Лубенцов на этот раз заставил себя стоять и ходить по фойе, раскланиваться с людьми, которые с ним раскланивались, и притворяться, что не замечает людей, которые отворачивались от него. Фойе заполнялось все больше. Он остановился у стены и стал глядеть на людей. Многих из них он знал, про многих слышал хорошее. Это были в большинстве своем молодые, но умудренные опытом люди, с многочисленными орденскими планками на груди, подтянутые, серьезные. Он впервые смотрел на них со стороны, потому что раньше всегда привык чувствовать себя одним из них. И его сердце, размягчившееся от жестоких страданий, ощутило к ним, ко всем этим людям, нежность и любовь, которая оттого, что казалась ему теперь неразделенной, еще сильнее ранила его душу.
Полный тревоги за себя и за них, он смотрел на их простые лица и с переполненным сердцем думал: "Под силу ли нам, простым русским людям, наша советская судьба, сумеем ли мы исполнить до конца великие предначертания и оправдать великие надежды? Не одолеют ли нас мелочи жизни, не остудится ли наш пыл рутиной, зазнайством, жаждой покоя?"
[1] [2] [3] [4]