Освещенные окна (9)
[1] [2] [3] [4]8
Я давно заметил плотного юношу в охотничьей куртке, в толстых ботинках и гольфах, понурого, с умным, слегка одутловатым лицом. Его трудно было не заметить -- он бродил вокруг и около, по парку, в котором стояли солдаты, по хозяйственному двору. В замке он появлялся неожиданно, то в одной комнате, то в другой. Вскоре я понял, что вся жизнь полка проникнута тайной враждой. Но он был далек и от этой вражды, он был чужим для всех, и это в особенности чувствовалось, когда он в одиночестве мерно, гулко шагал по каменным плитам двора. Казалось, он не находил себе места.
Я спросил о нем отца, и с уважением, понизив голос, отец сказал, что это Герберт, сын владельца замка.
-- А владелец -- барон?
-- Не знаю. Очень богатые люди, очень. Родители уехали в Ревель, а он остался присмотреть за хозяйством.
Наше знакомство произошло неожиданно. В комнате, где я спал, висел на стене барометр, вставленный в деревянную, украшенную орнаментом круглую рамку. Уже самый крюк, на котором он висел, заинтересовал меня: крюк изображал змейку, высунувшую длинное жало. За колотым стеклом можно было рассмотреть устройство. На круге были обозначены определения погоды. Черная стрелка двигалась медленно, а золотую можно было передвигать рукой, сравнивая сегодняшнее давление с вчерашним.
Герберт вошел, когда я снимал барометр с крючка, чтобы разглядеть поближе -- в комнате было полутемно. Без сомнения, он подумал, что я хочу украсть барометр, и подумал недаром: из замка каждый день что-нибудь пропадало, я своими глазами видел, как солдат выносил, не скрываясь, оправленную серебром хрустальную вазу. Как бы молчаливо признавалось, что воровать можно. Между "можно" и "нельзя" была тоненькая ниточка, которую одни позволяли себе разрывать, а другие -- не позволяли.
Я смутился, увидев Герберта, и поспешно повесил барометр на место. Он усмехнулся: -- Берите, берите.
У него был глухой голос, очень спокойный, и он сказал это с оттенком горечи и в то же время странного удовлетворения.
-- Вы думаете, что я хотел его украсть?
Он посмотрел в сторону.
-- Берите, пожалуйста, все берут. В деревне высекли крестьянку за то, что она не позволила им украсть поросенка. Если я не отдам вам барометр, вы можете попросить вашего отца, чтобы он приказал меня высечь. Ведь он офицер?
Странно, что и это было сказано с таким выражением, как будто ему очень хотелось, чтобы мой отец приказал его высечь.
Пока я кричал что-то бессвязное в том припадке вспыльчивости, которых я сам боялся, он спокойно слушал, молчал и смотрел в сторону большими грустными тусклыми глазами. Он был старше меня всего года на три, но в нем чувствовался сложившийся человек, и, когда я замолчал в бессильном бешенстве, он так и заговорил -- как взрослый с мальчишкой. По-видимому, сперва он остерегался быть откровенным в полной мере. Он обидно давал мне понять, что не доверяет мне и принужден к осторожности. Потом перестал остерегаться и выложил все, что думал.
Скучным голосом, глядя мимо меня, но не пряча глаза, он сказал, что русский солдат всегда был вором, как, впрочем, каждый солдат. Но каждый -- в чужой стране, а русский -- и в чужой и в своей. Но плохо не то, что он вор, а то, что он получил право выбирать и быть избранным и, следовательно, может выбирать между исполнением и неисполнением приказа. От революции никто не выиграл, кроме евреев, получивших правожительство, но и они когда-нибудь пожалеют об этом. Эстляндия никогда не признавала присоединения к России, произведенного в 1710 году.
-- Петр Первый кидался из стороны в сторону и думал только о том, чтобы вытравить из России все русское, и для вас, русских, счастье, что он был пьяница и маньяк. У Эстляндии своя история, которая ничем не похожа на грязную историю России. В Эстляндии крестьяне освободились от крепостной зависимости на пятьдесят лет раньше, чем в России. Она должна принадлежать Швеции и будет принадлежать, потому что русские проиграют войну. Солдаты и офицеры, превратившиеся в бездельников и воров, не способны сопротивляться Германии. Я переспросил:
-- И офицеры?
-- Да, и офицеры.
Это было в июне 1917 года. В нашей гимназии только один гимназист, Валька Лаптев, красивый пустой малый, объявил себя монархистом. Он оригинальничал, красуясь перед гимназистками "независимостью" своих убеждений. На Даго я встретился с человеком, который не скрывал, что революция не внушает ему ничего, кроме отвращения.
[1] [2] [3] [4]