Григорий Канович. Шелест срубленных деревьев (2)

[1] [2] [3] [4]

Царский жезл Шаи Рабинера Когда моему отцу исполнилось тринадцать лет, его родители – мои бабушка и дедушка – стали прикидывать в уме, к какому делу пристроить сына…

Сапожник Довид настаивал на том, чтобы Шломо, как и он, тачал сапоги и подбивал подметки («Надо в жни делать то, на что есть спрос до гроба. Даже покойников хоронят в обуви»); Рыжая Роха не желала, чтобы ее Шлейме был сапожником и чтобы в доме еще сильней разило кожей и раскисшими в распутицу проселками, колесным дегтем и навозом. Она уверяла мужа, что если уж их любимчику не суждено стать кантором и петь в синагогах, то лучшего ремесла, чем мужской портной, на свете не сыскать: без обуви, мол, от весны до осени, чуть ли не целых полгода, вполне можно обойтись, а что до покойников, то на них шиш заработаешь – ведь евреев хоронят не в лаковых ботинках, а босиком. А одежда, даже саван, требуется каждому. Голым-де на улицу не выйдешь, нагишом в землю не ляжешь.

– В нашем роду портных еще не было, – сказал Довид.

– В нашем тоже, – подхватила Рыжая Роха. – Кого только не было – и могильщики, и каменщики, и брадобреи. А портных – ни одного. Был даже один банщик.

– Кем угодно – только не банщиком, – замахал руками Довид.

Как ни странно, но они быстро, без обычных споров, порой доходивших до взаимных оскорблений и криков, сошлись на том, что надо бы у самого отрока спросить, чем он хотел бы заниматься – шилом или иглой!

– Тебя, сынок, пора к какому-нибудь делу пристроить, хватит за бабочками гоняться и день-деньской в лапту играть, – сказал сапожник Довид.

– В твои годы у меня уже деревянные гвоздочки о рта торчали, и я, постукивая молоточком, счастье свое будил.

– Пора, наверно, пора, – без особого восторга согласился мой отец.

– Чем же ты хотел бы заняться? – пришла на помощь мужу Рыжая Роха.

– Ничем, – чистосердечно прнался Шломо-Шлеймке-Шлейме.

– Ничем? Такого ремесла у евреев нет, – выпучил глаза сапожник Довид.

– Хотел бы… хотел бы рыбу ловить… – выдохнул мой отец.

– Рыбу ловить?! – ужаснулась Рыжая Роха. – Еврей-рыбак?.. Еврея-рыбака никогда в глаза не видела. А ты, Довид?

– Перекупщиков рыбы видел, но рыбаков…

– А мне нравится… Весь день под открытым небом… Сидишь в лодке и удишь, и солнце над твоей головой светит, и птицы в прибрежных кустах заливаются…

– Да-а-а, – протянул Довид. – Ничего себе мечты! Но рыбу, сынок, можно ловить не только удочкой или сетью. И шилом можно.

– И иглой, сынок, – вставила Рыжая Роха. – И без всякого вреда для любой твари.

– Ловить иглой и шилом? – удивился мой отец.

– Сошьешь кому-нибудь обновку или чью-то дырявую подошву залатаешь и, не замочив штанов, ту же рыбку для субботней трапезы выудишь.

– А чем плохо быть портным? Шая Рабинер как раз ученика ищет – он тебя с удовольствием возьмет, – гнула свое сапожничиха.

– Рабинер?.. Тот, что еще на скрипке играет?

– Тот самый, – воспрянула Рыжая Роха и покосилась на мужа: как бы старик неосторожным словом чего-нибудь не испортил. – Подумай, Шлеймке!.. А рыба… Я буду рыбачить… Обещаю тебе: каждую субботу и свежая уха, и котлетки карасиков – пальчики оближешь.

Не знаю, варила ли она на самом деле моему отцу каждую субботу уху и делала ли карасиков котлетки, но с заливистым пением птиц в кустах под открытым небом, с уловом на дне лодки-плоскодонки ему – даже в мечтах – пришлось распрощаться.

В один прекрасный день сапожник Довид принарядился и, прихватив с собой четвертинку водки, отвел моего тринадцатилетнего отца к бирюку Шае Рабинеру, старому холостяку, почти полвека коротавшему с иголкой и самодельной скрипкой свою одинокую жнь.

Шая жил напротив костела, в маленькой квартирке, где, кроме него и его скрипки, никто не обитал.

Скрипка без футляра висела на стене, как причудливая застывшая в тихой речной заводи лодочка, и, пока Довид и Шая, шумно чокаясь, договаривались о будущем моего отца, Шлеймке зачарованным взглядом, как веслом, слегка подталкивал ее на стене, и скрипка вдруг начинала двигаться и качаться на облупившейся штукатурке, словно на белых вспененных волнах. До слуха Шлеймке нет-нет да долетали обрывки разговора, но он не прислушивался к нему, весь поглощенный другими звуками, которые вплывали в его отроческое сердце.

Рабинер и сапожник Довид на него внимания не обращали – по глоточку, по капельке с какой-то редкой и сладостной медлительностью и счастливыми воздыханиями они выцеживали стаканов водку, вернувшую их вдруг на полвека назад, когда они, в ту пору такие же мальчишки, как и Шлеймке, познакомились в синагоге на празднике дарования Торы и дождь дармовых карамелек и леденцов струями лился на их кудрявые головы.

– Пусть завтра приходит, и мы с Божьей помощью начнем, – наконец промолвил Шая Раб

– Он, Шая, завтра придет, – благодарно зачастил сапожник. – Прибежит.

– Но предупреждаю: я лентяев не люблю. И говорунов… Тех, кто шьет не иголкой, а языком. И неслухов….

– Наш Шлеймке до двух с половиной лет вообще не говорил и уж не лентяй,

– успокоил портного Довид. – Еврею-лентяю на свете делать нечего. Сам Господь Бог велел евреям трудиться в поте лица.

– Не все, положим, потеют, не все, – глядя в упор на будущего ученика, промолвил Шая Раб – Иные про пот и не слышали вовсе.

Он был премистый, большеголовый, с печально-удивленными глазами, слегка косившими – под взъерошенных бровей. Когда Шая говорил, то странно, насмешливо-заговорщически подмигивал собеседнику и покачивал продолговатым черепом, заросшим по бокам мелкой и тусклой растительностью. От былой кудрявости, как и от отрочества, у него уцелел только один боевой клок, делавший его похожим на репу.

– Пусть Господь Бог меня простит, но я могу сгоряча попотчевать ученика и оплеухой… – виновато сказал Шая.

– Это по-отечески, по-отечески, – утешал его Довид. – И я, бывало, вытяну кого-нибудь моей оравы ремнем в гневе. Кто любит, тот и сечет любви.

Первый год Рабинер не платил Шлеймке ни гроша, но и за обучение не брал.

– Ученик должен платить учителю не деньгами, а любовью, – объяснил он ему однажды. – Должен, но не всегда платит. А если и платит, то частенько не тем… Понимаешь?

Тринадцатилетний Шлеймке покачал головой.

– Есть на свете вещи, о которых в юности и не думаешь. Черная неблагодарность, напр Измена…

Шлеймке глядел на него с испуганным обожанием.

– А что такое, реб Шая, мена?

– Когда клянутся в любви, пока выгодно, а потом ради той же выгоды или тщеславия от тебя отрекаются и забывают.

– Я вас не забуду, – сказал Шлеймке.

– Не зарекайся… Ты еще слишком мало прожил на свете…

Рабинер заморгал, распушил свою кучерявую, вышитую седым бисером бороду, взял ученика за руку, усадил за стол, заваленный заготовками, придвинул к себе подушечку с иголками и, выдернув одну, как колючку овечьей шерсти, спросил:

– Это что, Шлеймке?

– Иголка, – ответил ученик.

– Ответ правильный, но скучный… Он годится для того, кто собирается стать не хорошим портным, а, скажем, кузнецом или ломовым возчиком… Без воображения, голубчик, никто еще хорошим портным не стал.

– Без чего?
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.