V

[1] [2] [3]

Месье Морис появился не один, а вместе со стройной женщиной в накидке и едва различимым ребенком в детской коляске.

– Гляньте! Это я. – Старик ткнул пальцем в коляску на фотографии. – А это мама, светлый ей рай… По ночам, когда не сплю, я слышу, как рессоры скрипят, как она меня баюкает… А это наш дом…

Он проводил меня дону, протянул на прощание руку и тихо сказал:

– Если Бог даст и вы еще приедете в Париж, привезите мне Ковно хоть кирпичик от стены… на могилу…

Не было для меня занятия более хлопотного, чем поиски подарков для жены. Зная о моих мучениях, она перед каждой моей поездкой предупреждала: «Не ищи, не трать зря времени и денег, все равно ничего стоящего не привезешь. – И насмешливо добавляла: – Ты сам хороший подарочек!»

Как я ни уговаривал Идельсона, что сам что-нибудь выберу, что одежду нельзя покупать на глазок, тот не сдавался: только шубу! Тем более что растроганный Майзельс согласился скостить цену более чем наполовину.

– А если не подойдет?

– Не подойдет – продашь, – не растерялся Натан.

– Ты, я вижу, собираешься меня заправского торговца сделать – то снами, то шубами…

– Пока Николь не раздумала, отправляйтесь за обновкой.

Все дальнейшие препирательства были бесполезны, ибо тут наши взгляды на жнь, мягко говоря, рознились. А о том, что жена, узнав, на какие деньги куплен подарок, шубы никогда не наденет, я и заикнуться не мог.

Я шагал за Николь в магазин великодушного меховщика Жака Майзельса и злился на себя, что в который раз уступил Натану, позволил ему навязать свои условия, вместо того чтобы проявить характер и сказать решительное: нет! С одной стороны, меня обуревало желание угодить другу, сделать приятное жене; с другой – мне хотелось, по хлесткому и образному выражению Идельсона, остаться верным ленинцем.

До магазина было квартала два, и, пока мы шли, я думал и о другом подарке – нашему учителю Вульфу Абелевичу Абрамскому, которому и я, и Натан очень задолжали. Приду, думал я, на кладбище, склоню голову над могилой, а Троцкий своим скрипучим, вечно простуженным голосом ехидно спросит:

– Ну, как там в Париже поживает мой любимчик Натан Идельсон?

И я ему, мертвому, что-нибудь совру.

Ведь правда не только живым, но и мертвым ни к чему. Мертвые тоже нуждаются в небылицах. Кроме вечного сна, им еще нужны добрые, воскрешающие их небытия сны. Разве скажешь Вульфу Абрамовичу, что Натан, любимый ученик и великая надежда, смертельно болен, что дни его, может, сочтены? Разве скажешь ему, что сын Натана Вульф Идельсон погиб в ливанской кампании? Разве скажешь, что внуки Никос и Аристидис стали христианами и отреклись от него?

Какой же теплый, как шуба от «Майзельса и Шапиро», сон привезти Вульфу Абелевичу?

По парижскому тротуару цокала туфельками длинноногая Николь. Я смотрел на ее строптивые волосы, которые ерошил ветер, и вдруг – взбредет же такое еврею ясным летним днем в голову – в пронанном солнцем воздухе выудил ответ: я привезу ему сон о никем не решенном доселе в мире уравнении.

– Вульф Абелевич, Натан нашел решение… Нет, нет, это не то решение, которое гласит, что «жнь равняется смерти», а то, над которым вы после уроков, вечерами, вместе бились в красном уголке. Ученые назвали это открытие в его и вашу честь «Уравнением Идельсона и Абрамского». Оно уже вошло во все учебники математики… Теперь вы бессмертны, Вульф Абелевич! Бес-смерт-ны…

– Вы что-то мне сказали? – внезапно обернулась Николь.

– Нет, нет.

Оклик Николь вернул меня к действительности.

В витрине магазина, распахнув полы шубы и соблазнительно обнажив пластиковое колено, красовалась дама с неживой безотказной улыбкой.

Юркий господин, которого заранее уведомили о нашем приходе, провел нас в зеркальный, увешанный шубами отсек. Николь не без удовольствия принялась их примерять.

– Не слишком длинная?

Вопросы сыпались на меня один за другим.

– Ваша жена какой цвет любит?

– Коричневый, бежевый…

– Сейчас примерим. Пожалуйста, месье, бежевый!..

Я вернулся в гостиницу с огромным целлофановым мешком и стал ломать голову, что с ним делать.

Когда я уже совсем было отчаялся, Бог смилостивился надо мной и подсказал выход.

Я вытащил целлофана шубу, сунул в карман остаток своего заработка, затем достал свой блокнот, вырвал чистый лист и старательно, как школьник, высовывающий от рвения кончик языка, вывел: «Собираемся уехать к младшему, а в Израиле и без шубы жарко. Обнимаю. Твой верный ленинец».

И сунул записку туда же – в карман.

Вну я поймал свободное такси и до гостиницы «Париж энд Лондон» добрался без приключений.

Я подошел к лощеному, сияющему, как и скользкий, надраенный пол, администратору и тоном поднаторевшего в обманах шулера на убогом английском пронес:

– Для месье Идельсона. Просьба вручить пакет завтра… пополудни…

Тот взял мешок с фирменным знаком «Майзельс и Шапиро» и буркнул:

– Йес, Я улетал на рассвете.

– Ты ничего в номере не забыл? Все сложил? – спросил у меня Идельсон.

– Все.

– Есть еще возможность проверить. – Натан открыл багажник.

– Все, – подтвердил я.

– А шуба где?

– В чемодане. Едва уместилась, – не дрогнув, соврал я Натану, который все время уверял меня, что вранье полезнее правды.

Николь, как и неделю назад, дремала на заднем сиденье.

За окнами «Пежо» стелился утренний туман. Видимость была скверная. Идельсон нервничал, и я старался не отвлекать его внимание разговорами.

– Будьте оба счастливы… – сказал я, как только отметил билет и сдал багаж.

– И ты будь счастлив… Только не обессудь: я не хотел бы затягивать прощание… Один и тот же сон смотреть вредно – можно и не проснуться. Поклонись от меня Вульфу… твоей маме… воробьям…

Он обнял меня и прижался щекой к моей щеке.

Стряхнула дремоту и Николь.

– До свидания, – пропела она и почти обреченно прошептала: – Я буду молиться, чтобы вы… Натан и вы… и еще долго-долго сидели за одной партой, чтобы Бог вас не разлучил… – И заплакала.

Она, видно, знала о больном больше, чем я, и больше, чем сам Натан.

Самолет набрал высоту.

Я сидел у иллюминатора и смотрел на проплывающие облака. Вдруг них, как суглинков Литвы, вырос высаженный ясновельможным паном Войцехом Пионтковским старый каштан. Он распускал над облаками свою густую, непроницаемую крону; на его зеленых, гнущихся на ветру ветках сидели взъерошенные люмпены-воробьи, отливающие глазурью грачи и белобокие сороки; голубой, необозримой сини слетались мои учителя и однокашники, мои мама и отец; слетались на неуловимый, как сон, парящий над облаками каштан, который – сколько его ни руби, сколько ни пили – никогда не срубить и не спилить, ибо то, что всходит любви и прорастает без печали, ни топору, ни пиле неподвластно.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.