ГЛАВА ПЯТАЯ (1)

[1] [2] [3] [4]

Он ждал от Малкина ответа, но Малкин сидел, сжав губы, и смотрел куда-то поверх кучерявой головы музейщика. Ицхак не хотел, чтобы его сумбурную, ничем, кроме невзгод и несчастий, не обиловавшую жнь записывали на пленку. На нее можно наговорить все, и все можно стереть, как будто ничего не было. Ицхак не верил ни в пользу, ни в необходимость каких-либо свидетельств в мире, где свидетельства можно купить и продать, как телков на скотском базаре.

Валерий Эйдлин пребывал в состоянии какого-то странного возбуждения. Какая обида! Музей как раз на прошлой неделе получил в дар Швеции новую записывающую аппаратуру, а Франции обещали видеокамеру – вся Европа печется о литваках, об их письменном и устном наследии. Грешно, чтобы такие старики безмолвными уходили в безмолвие.

– А вы сами-то где обитаете? – вдруг спросил Ицхак.

– Семья моя живет на курорте… В Бирштонасе, – усмехнулся Эйдлин. – А в Вильнюсе у меня в музее угол – диванчик, стол, кофеварка…

– М-да, – неопределенно протянул Малкин. – Неплохо, неплохо. Ночевать в музее можно, а жить, наверное, нельзя. Что это за еврейская жнь без евреев, с одними записями на пленках и фотографиями на стенах?

– Есть еще, слава Богу, и живые евреи, – обронил музейщик.

– Мы полуживые, – сказал старик. – Отсюда, парка евреев, нам только прямо на кладбище.

– Парк евреев? – Брови у Эйдлина подскочили вверх. – Минуточку, минуточку, я запишу. Повторите, пожалуйста.

Старик метнул на Эйдлина недовольный взгляд: он что для него – заводная кукла?

– Хватит! – отрезал Ицхак. – Не делайте меня попугая.

Валерий Эйдлин взял диктофон, сунул его в сумку, поблагодарил Малкина и медленно зашагал к Кафедральной площади, на которой молодые и упорные литовцы сколачивали огромный помост. Вокруг будущей трибуны сновали радио– и телерепортеры с микрофонами и записывали дыхание грядущей свободы.

С площади доносился стук топоров; репродукторов прорывались чьи-то голоса и музыка; сквозь треск просачивалась торжественность еще недавно запрещенного литовского гимна: «О, Литва, отчна наша, Ты страна героев. В славном прошлом черпай силы, Их еще утроив».

Стук топоров, такой же торжествующий, как гимн, и мажорность гимна, такого же неумолимого, как топор, отвлекали Ицхака от печальных раздумий: о болезни Моше Гершензона, об исчезновении пани Зофьи, о возможном отъезде Натана Гутионтова, о пальмах на берегу Красного моря, которые могут отнять у него Гирша Оленева-Померанца. Господи, Господи, неужели он останется один? Не может же Бернардинский сад быть парком одного еврея! Не успел за липами скрыться музейщик Эйдлин, как на песчаной дорожке Бернардинского сада появился Гирш Оленев-Померанц. Ицхак еще дали определил: флейтист навеселе. Он шел, сняв свой огромный берет, вразвалочку, как будто под ним была корабельная палуба.

Он был непривычно зол и раздражителен. Ицхак сразу смекнул: не на толпу гневается – что ему митингующие? Пусть на здоровье честят большевичков, он сам их терпеть не может.

– Ты что, получил отказ? – спросил Малкин, когда тот уселся рядом.

– Ни хрена не получил. Сейчас у них не то в голове. Пока Горбач их не отпустит на волю, они ни о чем другом и думать не будут. А ведь я две реко… реко…

– Рекомендации, – пришел ему на помощь Ицхак.

– …послал. Одну – от профессора Гадейкиса консерватории, другую– от адвоката Рачкаускаса. Оба в один голос просят: «Разрешите похоронить гражданина…»

– Но ты же жив, – перебил его Ицхак, – ты еще не

– Гм, когда я умру, будет поздно. Живому справедливости не добиться, а мертвому тем паче.

Странное дело, но вино или водка выпрямляли речь Гирша Оленева-Померанца. Подвыпив, он всегда говорил складно, слова выскакивали о рта, как горошины стручка.

– Адвокат Рачкаускас говорит, что мою бумагу перешлют в Еврейскую общину.

Малкин вдруг поймал себя на мысли, что, будь он на месте Гирша Оленева-Померанца, он вел бы себя так же и требовал бы того же. Если бы не Эстер, и он посчитал бы за счастье лежать вместе с братьями Айзиком и Гилелем в березовой рощице.

– Как евреи, мол, решат, так и будет. Решат они тебе! У них дождешься– пальцем не пошевелят. Еще и обвинят, как Гершензон: дескать, пьяница, сумасшедший.

– Оставь Моше в покое.

– Чего это ты так его защищаешь? – напустился на Малкина флейтист.

– Плохи его дела.

Ицхак вдруг вспомнил, как умирала Э Она лежала в той же онкологической больнице, что и Моше Гершензон, в углу огромной палаты, отгороженная от всех ширмой, без сознания, как бы смирившись со своей участью. Иногда она приходила в себя, открывала глаза и что-то бессвязно бормотала. Малкин не мог понять ни одного слова, но чего-то ждал, сам не знал чего – может, прощального взгляда, может, взмаха руки, может, слезы. Но Эстер лежала неподвижно и только перед самой смертью вдруг сняла обручальное кольцо и протянула его Ицхаку. Сняла не сразу – она стаскивала его мучительно долго, почти ломая палец, пока не отомкнула цепь, которой была счастливо скована столько лет.

Не договариваясь, Малкин и Гирш Оленев-Померанц думали об одном и том же: чей сейчас черед? Грамотея Моше Гершензона? А потом? Всю жнь они стояли в очереди. Очередь была их отечеством: очередь за хлебом, очередь к врачу, очередь за квартирой, очередь, чтобы пожениться, очередь, чтобы умереть. Кто стоял в ней, тот был еще жив. Страшно вымолвить, но смерть придавала жни какой-то смысл. У самой же жни его не было, хотя им казалось, что они, пусть и на короткое время, до очередного разочарования, его нашли.

– Пойдем дерябнем, – не отступал Гирш Оленев-Померанц.

– Нехорошо загодя устраивать поминки.

– Ты знаешь, Ицхак, иногда так хочется дать тебе в морду.

– Так дай.

– А иногда, Ицхак, хочется получить от тебя в морду…

Видит Бог, когда-то Ицхак Малкин мог и в морду дать, и выпить как следует. Поводов было предостаточно. Но он считал, что еврей ни кулаками, ни водкой ничего не добьется.

– Придется одному, – грустно промолвил Гирш Оленев-Померанц и поплелся в ту сторону, где воздвигали трибуну и откуда веяло решимостью и ненавистью. И блкой победой.

Ицхак остался один. Прислушиваясь к гулу загорающегося, как костер, митинга, он перебирал в памяти все, что связывало его с Моше Гершензоном.

Малкин сшил ему первый костюм, когда еще была жива Э Моше Гершензон принес ему домой отрез дорогой английской шерсти.

Ицхак долго снимал мерку, что-то записывал в замусоленную книжицу, облывал, как школьник, кончик карандаша, так же долго замерял материал, потом аккуратно выдернул нитку, поджег ее, понюхал и сказал:

– Англией пахнет. Хватит и на жилетку, и даже на заплаты.

Верный своей привычке Малкин снова стал мять и комкать отрез, а пока его комкал, притихший Моше Гершензон разглядывал комнату. В застекленной рамке висела Почетная грамота с благодарностью от Командующего Первым Белорусским фронтом маршала Рокоссовского, а чуть поодаль – вырезанный популярного журнала портрет полководца в парадном мундире.

– Тоже английский материал, – скромно, но не без гордости сказал Ицхак.

– Это вы ему шили?

– Приказали, вот я и сшил. А вы знаете, кто он такой?

– Они все для меня на одно лицо. Жуков?
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.