ЧЕСЛАВАС (2)

[1] [2] [3]

– Что – но? – сдавленно прошептала она.

– Только их нет дома.

– С чего же вы взяли, что они живы?

– Мне этот ваш плутоватый подмастерье сказал.

– Юозас?

– Да. Наверно, Юозас. То же самое подтвердил при встрече и объявившийся в Мишкине Тадукас Тарайла, Пранин племянник: мол, не беспокойтесь, все оставшиеся в местечке евреи живы. Кому-кому, а близкому родственнику он не стал бы врать.

– Но их нет дома, – не сводя с него глаз, пробормотала Эленуте.

– Да, – сказал Ломсаргис и, выдув голубое колечко дыма, уставился на ее крестик. – Других сведений у меня нет. Во вторник к нам на хутор пожалует ксендз-настоятель Повилайтис. Может, мы от него ещё что-нибудь узнаем. Надо будет в его честь приготовить обед – зажарить гуся. Святой отец – большой любитель жареной гусятины. Ты меня слышишь?

– Слышу, слышу. Во вторник к нам на хутор пожалует ксендз-настоятель. – Эленуте перевела дух и выдохнула: – Ваш Тадукас или подмастерье Юозас не сказали вам, где они?

– Кто?

– Все оставшиеся евреи. Если я вас правильно поняла, они еще живы, но уже без имени… Как ваши гуси, которых к приезду ксендза-настоятеля надо зарезать и зажарить, или как ваши свиньи, которых по обычаю непременно забьют к Рождеству.

– Рамашаускайте, не гневи своими речами Господа Бога. Тадукас сказал, что всех евреев отделили от остального населения, чтобы оно не выместило на них свой гнев, а чуть позже их отправят на работу то ли в Польшу, то ли в Германию, как наших в сороковом в Сибирь. Я, правда, успел спросить у Тадукаса: почему же отправляют всех без разбору, и почему евреи не могут работать там, где работали? Ведь

Мишкине останется без доктора Пакельчика, без парикмахера Коваля и без портных. Тадукас ничего не ответил. – Ломсаргис снова набил махоркой трубку и, вздохнув, промолвил: – Что и говорить, безобразие! Ведь виновных всегда меньше, чем невинных. Такие вот пироги. Но раз мы с тобой не в силах что-то изменить, что же нам, козявкам, остается делать? Только возмущаться и стыдиться за тех, кто своего начальника боится больше, чем Бога.

– А вам-то зачем за других стыдиться? Вы же никого из дома не выгнали, ни от кого не отделили, наоборот, еврейку пригрели. За такое можно сейчас и головы лишиться…

– Все равно стыдно. Взять хотя бы этого вашего шустрого подмастерья.

Он-то куда полез? Еще пророчицей Микальдой сказано: тот, кто спокойно спит на присвоенных, еще теплых от чужого дыхания подушках, когда-нибудь проснется на раскаленных добела углях! – выпалил

Чеславас и тут же себя оборвал: – Да ладно, хватит душу терзать, давай лучше ужинать.

Она подала ужин, но сама за стол не села. Стояла за его могучей спиной и смотрела, как он, стыдящийся за других, смачно расправляется со сдобренной шкварками огромной глазуньей, словно ничего страшного в десяти верстах отсюда не произошло ни с ее отцом

Гедалье Банквечером, столько лет обшивавшим Ломсаргиса, ни с ее другом Иаковом, отменным косарем, ни с теми евреями, которые в базарные дни толпились вокруг его телеги и покупали у него свежую картошку и капусту, яблоки и мед, зерно и лен.

Он говорит: радоваться надо – их же пока не убили, только взяли и отделили от человечества. Крупные, поминальные слезы катились у нее по щекам, но Эленуте-Элишева не смахивала их, не вытирала, потому что оплакивала самое себя.

– Не плачь, – сказал он, не оборачиваясь. – Садись и что-нибудь поешь. А может, клюкнем по шкалику смородиновой наливки? За то, чтобы все отверженные и несправедливо наказанные изгнанием целыми и невредимыми вернулись домой.

Он встал, принес початую бутылку и рюмочки, налил и повторил понравившийся ему тост:

– За то, чтобы все целыми и невредимыми вернулись домой – и твой отец, и твоя сестра, и доктор Пакельчик, и парикмахер Коваль… Все, все…

– И Пране, – сказала она.

– И Пране, конечно, – подхватил он и, опрокинув рюмку, спросил: – А почему ни о чем не рассказываешь? Ты крестик все время носила или в лифчик прятала?

– Все время носила.

– Никто на хутор не заходил?

Она помолчала и вдруг прямо и легко сказала:

– Заходил.

– Иаков?

– Нет. Другой. Не здешний.

– Литовец или еврей? Наверно, еврей. Ведь сейчас по окрестным лесам и хуторам ваши люди в поисках защиты либо поодиночке, либо стайками бродят.

– Не литовец и не еврей.

– Так кто же?

– Грузин. С танкового полигона за конопляником. Раненный в ногу. Это тот самый солдат в шлеме, что приходил на хутор в сороковом… вас тогда не было. – И, чтобы разом покончить со всеми вопросами,

Эленуте выпалила: – Сейчас он в батрацкой отлеживается. Форму его я сожгла… Только ремень оставила, чтобы штаны с него не падали… Вы уж меня за своеволие простите – я не могла его прогнать… Не могла…

Ведь и вы его не прогнали бы?

– Ты – хозяйка, а хозяйке не за что извиняться, – со значением сказал Ломсаргис.

– Хозяйка? – Его слова, нагруженные двойным смыслом, не обрадовали, а больно задели ее: – Бродяжка! Беженка! Приживалка! Пятая вода на киселе! – И, как бы сглаживая впечатление от своих слов, продолжала:

– Этот горец говорит только на своем языке. Может, вы по-польски с ним договоритесь?

– По-польски я не говорю, а чирикаю – слышно, но непонятно… Пусть отлеживается.

Она была рада, что Ломсаргис не рассердился на нее за самоуправство, но ей показалось, что добрым отношением к раненому он как бы искупает перед ней какую-то вину.

Утром они вместе пришли в батрацкую. Кроме еды Эленуте прихватила с собой лоскуты белой простыни для перевязки нагноившейся раны, а

Чеславас для дезинфекции – остатки отборного пшеничного самогона.

Вахтанг дремал на старом матрасе, из нутра которого выпирали пучки ломкой соломы. Время от времени он постанывал во сне. Услышав шаги, раненый с трудом продрал сочащиеся хворью глаза, повернулся на другой бок и с удивлением уставился на гостей.

– Здравствуй, товарищ Сталин! – с беззлобной насмешкой сказал Ломсаргис

– Я не Сталин, я Чхеидзе, – выдавил раненый.

– Сталин, Сталин, но почему-то ты не в кителе, как твой главнокомандующий, а в моей крестьянской рубахе и штанах, – сказал хозяин на ломаном польском.

– Чхеидзе, – упорно повторял танкист. – Вахтанг.

Его лихорадило. Вобрав стриженую голову в плечи, он силился унять мелкую надоедливую дрожь, но совладать с ней ему никак не удавалось.

– Хлебни! Согреешься. – Чеславас вытащил затычку из бутылки и протянул раненому.

Танкист приподнялся, сделал несколько судорожных глотков, поперхнулся и снова рухнул на лежак.

Эленуте наклонилась над ним, промыла рану, перевязала ее чистыми лоскутами простыни, приложила ладошку ко лбу Вахтанга и сказала:

– Пышет жаром, как печка.

От каждого ее прикосновения к ноге Вахтанг вскрикивал, как вспугнутая ночная птица, на которую он и в самом деле был чем-то похож – не то зоркими, неусыпными глазами, не то наклоном красивой точёной головы и прихотливыми звуками грозной и отрывистой, как орлиный клекот, речи.

– Боюсь, что с помощью самогона и вареных луковиц рана у земляка товарища Сталина не затянется, – сказал Чеславас, когда они вышли. -

Некрасивая она… Некрасивая. Вокруг какая-то подозрительная синь, и вся нога здорово распухла… Как бы не началось заражение крови.

Доктору бы его показать. Без этого ему не выкарабкаться. Но где сейчас доктора найдешь? Пакельчика нет. А до другого лекаря и за сутки не доберешься.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.