ЧЕСЛАВАС (1)

[1] [2] [3] [4]

– А теперь подойди к зеркалу и посмотри на себя. По-моему, этот крестик тебе к лицу. Ей-Богу, к лицу! Теперь ты уж точно вылитая литовочка!

Но Элишева не шелохнулась. Казалось, она вросла в половицы – если попытается сделать хоть маленький шажок к старому, с облупившейся амальгамой зеркалу в массивной дубовой раме, оторвать от досок ноги, то лишится их и навсегда останется калекой.

Ломсаргис мягко, ненавязчиво старался убедить ее в том, что он преследует одну благую цель – оградить ее и себя от большой беды, но его доводы, видно, не столько утешили, сколько еще больше растравили ее душу…

– Когда все изменится и мы, Бог даст, заживем без немцев и без русских, – не унимался он, – ты сможешь снова стать такой, какой была прежде, и, может, даже исполнишь свою мечту – распрощаешься с

Литвой. А пока… Пока, хочешь не хочешь, придется забыть не только про Палестину, но и про свое имя и фамилию. Заруби себе на носу: с сегодняшнего дня ты больше не Элишева Банквечер, а потерявшая в поезде все свои документы Эленуте Рамашаускайте из Дарбенай, моя племянница, дочь моего сводного брата Доминикаса Рамашаускаса, сосланного в июне прошлого года в Сибирь. Кто бы на хутор ни пришел, с кем бы ты в поле или в перелеске ни встретилась, заруби себе на носу: ты – не еврейка, ты – католичка Эленуте Рамашаускайте.

Он вышел во двор, по-медвежьи зашагал к конюшне, вывел оттуда отдохнувшую Стасите, запряг ее в бричку, черневшую без дела под деревянным навесом (в ней, а не в телеге он по престольным праздникам и по особо важным дням всегда отправлялся в Мишкине или в уездный город Шяуляй), и, проезжая мимо родных окон, громко, помолодевшим голосом выкрикнул:

– Жди меня, Рамашаускайте!

Он надеялся, что Элишева помашет бричке рукой, как это издавна водилось в Юодгиряе, но на сей раз ситцевая занавеска на окне даже не колыхнулась.

Как только скрип колес замолк, Элишева сняла крестик и положила на ладонь, как бы взвешивая свой талисман и прикидывая, куда бы его спрятать так, чтобы при первой же надобности быстро надеть. Не найдя ничего лучшего, она решила намотать его на связку ключей, с которой никогда не расставалась. Весь день она носила ее с собой, ходила с ней в коровник, в конюшню, в погреб и изощряла свой слух долетавшими до нее звуками, предвещавшими негаданную опасность. Услышав лай

Рекса, громыханье проезжающей по проселку машины или истошное карканье вспугнутых кем-то ворон, Эленуте съеживалась и тут же надевала на шею Пранин крестик.

Стараясь скоротать время до вечера, когда обещал вернуться Чеславас,

Элишева хваталась за любую работу – подметала двор, чистила курятник, дольше, чем обычно, выдаивала коров, кормила прожорливых подсвинков, рассыпала юрким карпам в пруду прошлогоднее, отсыревшее ржаное зерно, стирала, развешивала на частоколе белье, собирала сорванные грозой ветви старого бывалого вяза, не переставая думать об отце и о Рейзл. Она корила себя за то, что проявила малодушие, уступила уговорам Чеславаса и осталась на хуторе, вместо того чтобы быть сейчас с родными на Рыбацкой. Они, видно, считают ее дезертиркой, предательницей и, пожалуй, правы – решила, мол, что лучше отсидеться у чужих людей в глухомани подальше от немцев, чем разделить с родными их судьбу, и заменила Палестину на крест.

Элишева ни на минуту не сомневалась, что Ломсаргис привезет с

Рыбацкой дурную весть или по-крестьянски, по-мужицки схитрит, отделается туманными намеками и походя бросит: несладко твоим, несладко, что и говорить, сама знаешь, какие для вашего брата сейчас наступили времена, врагу не пожелаешь. Главное – не считай,

Рамашаускайте, ворон и смотри в оба. И точка, и больше он не проронит ни одного лишнего слова. Тот, кто много и красно говорит, тот, по его требнику, пашет и сеет впустую.

Ближе к вечеру бдительную Элишеву-Эленуте всполошил яростный лай

Рекса, который грозно вставал на задние лапы, скалил свои острые безжалостные зубы и, надрываясь, требовал, чтобы его немедленно спустили с цепи.

Эленуте Рамашаускайте мгновенно надела Пранин крестик и выскользнула из горницы во двор.

Ее появление и вовсе раззадорило пса. Он метался как угорелый и надрывным лаем обстреливал всю окрестность.

Было еще светло, и Эленуте вдруг увидела, как к усадьбе, прихрамывая и опираясь на выломанную где-то палку, приближается какой-то мужчина в красноармейской форме.

Русский, осенило ее. Слава Богу, не немец. Слава Богу! Немцы в одиночку пока по литовским весям не бродят.

Когда он миновал яблоневый сад, обогнул ригу и направился к колодцу, его уже можно было отчетливо разглядеть – высокого роста, наголо стриженный, с черными густыми усами, рваная красноармейская гимнастерка расстегнута нараспашку, грудь в черных овечьих кудряшках, на левой ноге – кирзовый сапог, правая от ступни до щиколотки обмотана кровавой портянкой.

Эленуте показалась знакомой не только его форма, но и внешность. И вдруг встревоженная память подсказала ей, кто забрел на хутор…

Да это же тот танкист – грузин с черной сталинской щеточкой усов, с кривыми, как серп с красного флага, ногами, тот самый грузин, который с пустой алюминиевой флягой забрел в сороковом на хутор и попросил воды.

– Вассер! Вассер!..

Она еще тогда приняла этого танкиста за военнослужащего-еврея.

Господи, только его тут не хватало! Ломсаргис не обрадуется такому гостю и вряд ли позволит ему остаться. Ведь это он и его дружки на своих красных черепахах во время учений все озимые Чеславаса гусеницами изрыли.

Когда раненый подошел к крыльцу избы, ошалелый Рекс залаял с новой силой, но вдруг по-старчески закашлялся, захрипел и наконец, потеряв голос, перешел на визг.

– Цыц! – прикрикнула на него Эленуте. – Это не вор и не разбойник. Цыц!

– Лабас, – неожиданно произнес раненый танкист, видно, выучивший за полтора года безмятежной службы только это единственное литовское приветствие – лабас. Измотанный, заросший серой, кабаньей щетиной, он едва держался на ногах и затравленно озирался по сторонам.

Эленуте вдруг представила себе, как после сокрушительной бомбежки танкового полигона он выбрался из горящей машины и, спасаясь от прущих из всех щелей немцев, отбился от своих и заплутал в Черной чаще; как, голодный, бродил по ней, питаясь незрелыми ягодами и кореньями, как, утоляя смертельную жажду, пил из редких лужиц и болотец и, обессиленный, с кровоточащей раной, валился на мшаник или на валежник и засыпал чутким недужным сном.

– Лабас, – дружелюбно ответила Эленуте и поправила крестик на шее. -

Вассер?

Танкист благодарно кивнул.

Она подвела его к колодцу, и он принялся жадно, по-звериному пить прямо из бадьи, обливаясь холодными струйками и охая от усталости и удовольствия.

– Если бы не рана, я бы тебе и баньку затопила. Баньку бы затопила.

Понимаешь?

Танкист замотал головой и пролопотал:

– Чхеидзе я… Вахтанг, – сказал он и, обласканный звучанием собственного имени, побарабанил костяшками длинных пальцев по черным вьющимся кудряшкам на груди. – Вахтанг…

– Как же нам с тобой, Вахтанг, договориться? Ты по-литовски не понимаешь, а я по-грузински ни слова…

Раненый улыбнулся залитыми тоской глазами и снова окунул в бадью небритое, с впалыми щеками лицо и долго не поднимал из воды стынущую голову.

Элишева переминалась с ноги на ногу, пытаясь решить, куда его девать. В клеть, заваленную конской упряжью, боронами, веревками и мешками с удобрениями? На сеновал, где днем и ночью кишмя кишат жуки и мыши? В батрацкую? Туда, пожалуй, лучше всего – там три застекленных оконца, лежаки, набитые соломой, обеденный стол с дубовыми лавками. В избу его не приведешь – Ломсаргис не потерпит.

Дай Бог, чтобы Чеславас не взбеленился, – увидит красноармейскую форму и тут же его выгонит взашей. Хорошо бы до возвращения переодеть этого Вахтанга в какую-нибудь гражданскую одежду.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.