ГЕДАЛЬЕ БАНКВЕЧЕР (2)
[1] [2] [3]Но Томкус не спешил. Его обуревало чувство радостной мести, смешанное с жалостью. Кого-кого, а Банквечера ему было жалко. Реб
Гедалье был не похож на тех своих сородичей, которые в сороковом распоясались, дорвавшись до власти. Если бы у него, у Юозаса, спросили, кого не трогать, он бы без запинки ответил: моего учителя
Гедалье Банквечера! Его-то он уж точно оставил бы в Мишкине целым и невредимым, как и “Зингер”. Не тронул бы он и гордячку Рейзл, которая в отличие от своего муженька не выбегала с полевыми цветами из дому навстречу русским танкам, а беременная сидела дома и вышивала цветочки на рубашонке для своего ребенка. Пощадил бы Томкус и чудаковатого доктора Пакельчика, который бедных лечил даром и спас от верной смерти его старшую сестру Филомену. Но служба есть служба.
Велено вымести из местечка всех евреев, чтобы и духа ихнего тут не осталось, – хочешь, не хочешь, выполняй! Могли бы, конечно, в повстанческом штабе дать им с Казимирасом не Рыбацкую, а другую улицу. Но теперь им деваться некуда – выведут реб Гедалье и Рейзл во двор и погонят на сборный пункт, в синагогу, а потом… А что будет потом, только штабному начальству известно.
– Как я, Юзукас, понимаю, ты сейчас уже в прибавке к жалованью не нуждаешься, получаешь большие деньги в другом месте, – непривычно заикаясь, произнес Банквечер.
– Так точно. В другом месте, – сказал Томкус.
– И еще, как я понимаю, ты ко мне не клиента привел?
– Увы!
– Что же вас в такую рань ко мне привело? – прохрипел реб Гедалье.
– Что? Можно подумать, что вы с луны свалились… Мы пришли за вами, – ответил за Томкуса бородач с обрезом и, упиваясь своим безнаказанным превосходством, продолжил: – Чтобы раз и навсегда очистить нашу родину Литву от клещей и паразитов.
– Казимирас за словом в карман не лезет, но его слово страшнее, чем он сам, – не то похвалил, не то мягко пожурил необузданного напарника Томкус.
– Чем же клещ Гедалье Банквечер и его дочь, паразитка Рейзл, так не угодили нашей родине Литве? Тем ли, что плохо сермяги и полушубки шили? Или тем, что законы её не соблюдали, в казну налоги не платили? – распаляясь от страха, выпалил старик.
– Эка доблесть! А чего ради вы хорошо шили и законы наши соблюдали?
Ради Литвы? Черта с два! Ради собственной мошонки! А что делали исподтишка? Только гадили и вредили Литве, – ухмыльнулся Казимирас.
– Вредили и гадили.
– Может, тем вредили, что кое-кто из паразитов даже кровь за Литву когда-то проливал? – переводя буксующее дыхание, прошептал
Банквечер, тщетно пытаясь всеми силами оградить себя и Рейзл от нависшей над ними опасности.
– Евреи за Литву кровь проливали?! – выпучил глаза Томкус. – Тут уж вы, хозяин, хватили через край.
Реб Гедалье жилистой рукой вытер со лба россыпи холодного пота, жестом подозвал к себе дочь и спокойно сказал:
– Рейзеле! Будь добра, открой, пожалуйста, нижний ящик комода… Там на самом дне в первом ящике есть такая малюсенькая стопочка бумаг.
Мама ее в холстинку завернула. Поищи там лист, на котором большая гербовая печать и всадник на лошади.
– На кой хрен нам, Юозапас, заглядывать в какие-то бумаженции, у нас и без того дел по горло, а мы тут всякую чепуху выслушиваем, – пробасил бородач с обрезом, раздраженный увертками и многословием бывшего хозяина Томкуса. – Да предъяви они бумагу от самого Господа
Бога, и она уже им не поможет.
– Не волнуйся, успеем! – бросил Юозас.
В душе Рейзл осуждала отца. Перед кем он унижается? Перед своим бывшим подмастерьем и этим неотесанным бородатым громилой? Ее коробило от родительской суетливости и его высокопарных оправданий.
Глупо смазывать елеем ствол нацеленного на тебя обреза, который вот-вот выстрелит. Но, не желая прекословить отцу, Рейзл неторопливо, с нарочитым тщаньем принялась раскладывать перед белоповязочниками бумаги, пока наконец не обнаружила ту, которую он просил.
– Вот! – с неуместной торжественностью сказал реб Гедалье и протянул пожелтевший листок Томкусу. – Благодарность за верную службу. И подпись майора Витаутаса Кубилюса – командира третьего пехотного полка.
Бывший подмастерье долго шарил по листочку взглядом, пытаясь удостовериться в подлинности подписи, и громко, скорее всего для
Казимираса, прочитал:
– Рядовой Банквечер Гедалье, сын Бенциона… Участвовал в восемнадцатом году в боях за независимость Литвы. Ого! В боях за независимость! – Томкус причмокнул языком, повертел в руке бумагу и протянул ее Рейзл. – Был ранен… Чего ж вы, хозяин, о своих подвигах столько лет молчали?
– А зачем было говорить? Рана давно зажила, Литва развелась с
Россией и стала не Северо-Западным краем, а самостоятельным государством, и мы с Пниной с Божьей помощью переехали на жительство в Мишкине, где в первый же день я продел нитку в иголку…
– Что было, то было, – с вялым и бесплодным сочувствием процедил
Томкус. – Но мы должны подчиниться приказу начальника нашего штаба
Тарайлы.
– Что я слышу? Начальник штаба Тарайла?! Ну кто, Рейзеле, был прав?
– обратился реб Гедалье к дочери. – Господин Тадас Тарайла все же вернулся.
– Вернулся, вернулся, – закивал Томкус.
– Мы же с тобой ему двубортный костюм сшили. Я тебя еще к
Амстердамскому за пуговицами посылал. Забыл?
– Как же, как же… Помню. Большие, серые, в цветных разводах.
– Когда пришли Советы, господин Тарайла куда-то внезапно исчез. А готовый костюм остался висеть в шкафу…
– Но я, хозяин, очень сомневаюсь, что господин Тарайла сможет вам чем-нибудь помочь.
– А я, Юозукас, не на его помощь рассчитываю, а на твою, – с достоинством произнес Банквечер.
– На мою? – Томкус крякнул от удивления.
– Юозапас! Ну сколько можно попусту болтать? – озлился Казимирас и с мстительным наслаждением снова задымил трофейным советским “Беломором”.
Реб Гедалье бросился к шкафу, схватил висевший на плечиках костюм и понес к Томкусу.
– Я его все время как зеницу ока берег: и нафталином пересыпал, и проветривал, и заново утюжил. Почти полтора года он провисел взаперти и всё-таки хозяина дождался. Сделай, Юозукас, одолжение, передай его господину Тарайле.
– Это всегда можно, – пообещал Юозас. – А пока… пусть еще пока потомится у вас в шкафу. Как только все образуется, сразу и заскочу за ним. Ведь с сегодняшнего дня ключики от вашего дома будут позвякивать у меня на поясе.
– Понимаю, понимаю, – с бессмысленным упорством повторял Банквечер, ни на кого не поднимая глаз.
– Ну вроде бы и договорились, – сказал Томкус и к радости своего соратника добавил: – А теперь, хозяин, в путь. Брать с собой ничего не надо – ни из вещей, ни из еды. На дворе в разгаре лето. Не замерзнете. И от голода, даю вам честное слово, не умрете…
– А иголку с нитками и наперсток можно с собой взять? Как давным-давно сказал мне один замечательный портной и умный человек:
“Пока можно шить, можно жить”.
– В синагогу с иголкой, ниткой и наперстком? – опешил подмастерье
Юозас. – В синагоге не штаны латают, а грехи отмаливают и душу спасают.
– Я вроде бы уже тебе не раз говорил, что иголку, моток ниток и наперсток я бы с собой даже в могилу взял…
– Папа! – закричала Рейзл. – Замолчи! Сейчас же замолчи! Не смей перед ними унижаться, ни о чем их не проси! Они тебя все равно не слышат. Дьявол им уши заткнул.
– Ай-я-яй, дьявол уши заткнул! А муженьку твоему Арону он их не затыкал, когда тот людей арестовывал? – Томкус переглянулся с
Казимирасом и, поймав его равнодушный, ускользающий, как дымок
“Беломора”, взгляд, бросил Банквечеру: – Раз уж вам, хозяин, так хочется, возьмите с собой и нитки, и иголку, и наперсток.
– А еще одну малюсенькую просьбу можно? Последнюю. Сказать пару слов…
– Кому?
– Ей. – И Банквечер кивнул в сторону “Зингера”.
– Он что, Юозапас, нарочно дурачит нас? – возмутился неумолимый
Казимирас.
– Не горячись, Казимирас, мы же не звери, а люди. Почему бы старого человека не уважить? Я за этой машинкой многому научился. Пусть скажет пару слов, – разрешил Юозас. – Только пару, хозяин, не больше.
Банквечер сел на стул, упер старые, больные ноги в педаль, но принялся не строчить как обычно, а что-то сбивчиво и невнятно шептать своей железной лошадке, перескакивая через годы и города, через перевороты и смуты, через свои невосполнимые утраты и неизжитые сомнения. Реб Гедалье беззвучно благодарил ее за то, что она столько лет безропотно служила ему верой и правдой, что вместе с ним успела состариться или, как он, ее погонщик, шутил, заржаветь; он просил у нее прощения за все свои капризы и причуды, за то, что нещадно изнурял и ее, и самого себя, и, конечно, за то, что Господь
[1] [2] [3]