ЭЛИШЕВА (1)

[1] [2] [3] [4]

– Куда? Других ловить?

– С другими мы, даст Бог, сами справимся, – погасил улыбкой разгорающиеся угли Повилас.- Разве тебе не хочется повидаться с отцом?

Неожиданное предложение Гениса обескуражило ее.

– Хочется, – сказала Элишева. – Мы с ним давненько не виделись.

– И, наверно, к сестре и к Иакову хочется?

– Хочется… Мало ли чего хочется.

Предложение Повиласа озадачило и его напарника. Что же, ядрена палка, получается: приехали брать кулака Ломсаргиса, а повезем к родителям в Мишкине его пособницу?

Уловив укоризненный взгляд Луки, Генис похлопал дружка по плечу и с легким командирским нажимом промолвил:

– Правильно, Лука, говорю? Зачем Шевке, нашей старой подружке, торчать на этом хуторе и отдуваться за чужие грехи?

– Правильно, правильно, – неохотно поддержал старшего по званию сбитый с толку Андронов. – В самом деле – зачем отдуваться?

Элишева слушала их и пыталась понять, что кроется за странным предложением шустрого и говорливого Повиласа, который до того, как попал на службу в “карательные органы”, столярничал на местной мебельной фабрике Баруха Брухиса и частенько по старой памяти захаживал к Банквечерам в дом, где искусница Пнина, как и прежде, при Сметоне, угощала его имбирным печеньем и медовыми пряниками, а ее зять Арон вел с Генисом долгие и нудные разговоры о победе мировой революции. С чего это Повилас-Повилюкас вдруг стал таким добреньким? Как ни задабривай, как ни подкатывайся к ней, она,

Элишева, любому следователю скажет то же самое, что говорила в

Юодгиряе: ничего не знаю, адреса никто мне не оставлял, Ломсаргис сел в телегу, стеганул саврасого и укатил. Стоит ли им прибегать к уловкам и задабриваниям, если можно не церемониться с ней, без напускного великодушия заломить ей за спину руки, затолкать в “эмку” и доставить куда следует – хоть в Мишкине, хоть в Каунас, хоть куда.

– Отец обрадуется твоему приезду. И Рейзл. И дружок твой Иаков. Ну чего молчишь, как Богородица? Видно, думаешь, что хотим тебя обдурить и увезти не к родителям, а в каталажку. Ведь думаешь так?

– Думаю, – ответила Элишева.

– Напрасно. Кому-нибудь другому бы я этого никогда не предложил.

Его благородство не тронуло Элишеву.

– Хоть ты, Шевка, я знаю, не с нами, но ты и не против нас, – неуверенно произнес Генис и, не дождавшись в ответ ни кивка, ни одобрительного взгляда, ни обязывающего или уклончивого слова, продолжил: – А пока решишь, ехать или не ехать, принеси нам чего-нибудь поесть. У меня кишки похоронный марш играют.

– И у меня, – с удовольствием потянулся к столу решительный Андронов.

Элишева выскользнула в сени и вскоре вернулась с закуской – ветчиной, ржаным хлебом, первыми овощами, головкой сыра с тмином.

– Ну как решила? – поинтересовался Генис, наворачивая за обе щеки ветчину и похрустывая малосольными, в пупырышках, одурело пахнущими огурцами.

– А куры, а корова, а лошадь?.. Что будет с ними? – у самой себя спросила Элишева.

– А что будет с тобой, если останешься?..

– Что будет, то будет. Но я их не брошу. Без меня они подохнут.

– Воля твоя… – выковыривая ногтем крошки, застрявшие в пожелтевших от курева зубах, сказал Генис. – Но на прощание мой тебе совет – дуй отсюда, пока не поздно. Когда твоего Ломсаргиса сцапают, а его обязательно сцапают, ты уже никому не докажешь, что ничего не знала о его местонахождении. Никому.

Генис и Андронов встали из-за стола и, прихватив с собой ставшие в одночасье всенародными Ломсаргисовы грибочки в банках и пшеничный самогон в запотевших бутылках, вывалились во двор и зашагали к “эмке”.

Остервенелый лай бдительного Рекса и рев мотора слились в сплошной режущий душу звук. Потом все, как на кладбище, затихло. Только за окном, подчеркивая ликующим жужжанием тишину, в лучах полуденного солнца нежился большой мохнатый шмель.

Шмелиное жужжание почему-то не успокаивало Элишеву, а еще больше угнетало. То был не страх за себя или за ни в чем не повинного

Ломсаргиса, а вязкое и непреодолимое отчаяние. После отъезда Гениса и Андронова она была не в силах взяться за какую-нибудь работу, даже за самую необременительную – убрать со стола остатки еды, помыть посуду. Элишева сидела на лавке, вперившись взглядом в Спасителя, исполненного извечного живописного сострадания, и думала о том, что ей уже некуда и незачем ехать – ни к отцу в Мишкине, ни в Палестину

– и что в этом повинна не новая власть, а она сама.

Элишева вдруг вспомнила, как уговаривали ее не предаваться пустым мечтам, остаться в Мишкине и жить так, как живут все. Откуда-то в наступившей тишине, колеблемой только ее взбудораженной мыслью, накатывали голоса; они роились, наслаивались, вытесняли друг друга, умолкали, чтобы через миг снова обрести прежнюю настойчивость и внятность.

Голос Ломсаргиса:

– Зачем тебе сдалась эта Палестина? Ты что – на самом деле веришь, что там реки текут молоком и медом? Да это ж сплошное вранье! В тамошних реках даже плотва и пескари не водятся. А у нас всего навалом – и рыбы, и меда, и молока. Ешь – не хочу. И воздух чище, и солнце покладистей, и арабов нет.

Голос Иакова:

– Святая земля – тоже чужбина. Вся разница в том, что там хозяева не литовцы, а англичане и арабы. Разве Господь не сдает нам всю нашу жизнь в аренду? И так ли уж важно, где мы станем квартирантами и в каком месте, святом или не святом, снимем себе жилье, из которого

Вседержитель в отмерянное Им время все равно нас выселит?

В этой навязчивой какофонии голосов терялся ее собственный голос; блекли казавшиеся еще недавно непоколебимыми доводы о том, что лучше быть бедняком в своем доме, чем приживалой в чужом, ломящемся от богатства, и множились ранящие душу сомнения, которым Элишева раньше не давала угнездиться. В самом деле – стоило ли тратить столько времени, чтобы Бог весть на какой срок оказаться запертой на засов из серпа и молота? Надо было ли так опрометчиво, так легкомысленно соглашаться сторожить чужое добро от тех, для кого ничего чужого на свете не существует? Все твое. Бери – не стесняйся.

Элишева не сводила глаз со стены, на которой печалился затканный паутиной Христос, и словно спрашивала у него (больше не у кого было спросить): куда человеку деться, если у него нет ни чужбины, ни родины? Куда? И за кого он, человек, в ответе? За гонителей или за гонимых? За классового врага Чеславаса Ломсаргиса или за классового друга и заступника Повиласа Гениса?

Гусарский клич петуха вывел ее из оцепенения.

Она встала из-за стола, собрала в миску объедки, которые остались от немилой мужской трапезы и, выйдя во двор, зашлепала к собачьей конуре. Учуяв обольстительный, раздирающий ноздри запах копченой свинины, Рекс уже издали залился нетерпеливым и благодарным лаем.

– По хозяину соскучился? – спросила Элишева, когда пес вылизал все до крошки, завилял хвостом и ткнулся мордой в подол ее домотканой крестьянской юбки. – Соскучился, – ответила она за кудлатого охранника. – И петух по нему соскучился, и корова, и лошадь… И даже карпы в пруду. В больших зеленых глазах Рекса тихо заплескалась мировая скорбь, Элишева уставилась на него, и в голове у нее вдруг мелькнула и задержалась простенькая, как бы не требующая доказательств мысль о том, что кого-кого, а Рекса с родиной не разлучат, вместе с хозяином в Сибирь не вывезут.

Господи, возвращаясь к избе, пристрастно допытывалась она у
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.