С. Гехт. Семь ступеней
A. Эрлих. Начало пути
B. Беляев. Письмо
Г">

& Петров Евгений. Сборник воспоминаний об И Ильфе и Е Петрове (4)

[1] [2] [3] [4]

- Да, надо, бы проще, но проще у меня, вероятно, никогда не получится,- печально проговорил Ильф. - Много слов, а истина не вся... но да будет так!

Он взял со столика конверт с уже написанным на нем адресом, вложил в конверт листки и тихо проговорил:

- Почтальон будет не раньше нового утра по солнечному исчислению. Этот добряк не хочет мне зла. Но вы возьмите и отправьте. Почтовый ящик у нас за воротами. Будем действовать. Довольно размышлять о насморке Робеспьера и о тайнах Теодора Гофмана. Почта теперь ходит плохо, и, бог даст, письмо не дойдет. Что делать, от этого гибли империи, не то, что я... Будущий поэт, совместивший в себе качества Горация и Банделло, такой поэт когда-нибудь расскажет о моей судьбе.

Письмо по адресу дошло, не коснувшись, однако, судьбы Ильфа. Судьба его была не там, куда ушло мудроватое письмо, продиктованное тревожной и зыбкой влюбленностью, - иное стояло за дверью.

Вот и близок конец моего рассказа. Добавлю только, что добродушный каламбур "Гей ты, моя Генриетточка" попал впоследствии в прославленную записную книжку. А главное, как не вспомнить печальное и очень значительное замечание Ильфа о стиле приведенного здесь письма: "Да, надо бы проще, но проще у меня никогда не получится..."

К счастью, Ильф ошибался. Нужно было счастливое соединение для того, чтобы получилось по-другому. И как знать, может быть, уже тогда Ильф жадно ждал друга, которого нашел позже...

3. ПРИЗНАНИЕ

Не скажу с уверенностью, где, в каком доме, было это. Почему-то кажется мне, что чтение было назначено в боковых служебных комнатах театра Вахтангова. В этот вечер, впервые после долгого молчания, Бабель обещал прочесть свои новые рассказы... Здесь мы встретились с Ильфом и вместе стали ждать появления земляка.

Бабель подымался по лестнице, окруженный друзьями. Мы увидели в толпе покатые плечи и лохматую, начинающую седеть голову Багрицкого.

Бабель подымался не торопясь, переводя дух, закидывая голову. Его румяное лицо, как всегда, казалось веселым. С толпой вошел оживленный говор. Но веселость Исаака Эммануиловича была обманчивой. Предстоящее дело, очевидно, заботило его.

Охотников послушать Бабеля собралось много. Начали без запоздания.

Создатель трагических рассказов любил и умел шутить. Помнится, и тут тоже, проверяя готовность слушать его, он начал какой-то шуткой. Потом, сразу став серьезным, поправил очки и, заново наливаясь румянцем, приступил к чтению.

- "Гюи де Мопассан", - сказал Бабель и начал читать.

Бабель читал в знакомой нам манере, не изменяя ей, - неторопливо, внятно, свободно передавая ощущение слова.

Вторым был прочитан рассказ "Улица Данте".

Не замечая, как и другие, легкого шороха внимания, окружающего нас, я вслушивался в звуки чтения, с интересом следил за развитием сюжета - и чувствовал недоумение. Больше того - я был озадачен: то, о чем повествовал Бабель, казалось мне не заслуживающим серьезного рассказа. Особенно озадачил меня рассказ о том, как бедствующий, нищий автор заодно с богатой петроградской дамой переводили "Признание" Мопассана.

Выразительность эротической сцены обожгла воображение, но как и чем это достигалось? Я не оценил ни тонкого заимствования из мопассановской новеллы, ни всего чудно-музыкального строения рассказа Бабеля.

Чтение кончилось. Чувство недоумения не оставляло меня, но вместе с тем не оставило меня и то мне непонятное, что - слово за словом откладывалось и накапливалось во мне во время чтения. Публика расходилась. Ильф, счастливо блестя улыбкой и крылышками пенсне на глазах, поставленных слегка вкось, вздохнул и сказал застенчиво:

- Хорошо темперированная проза. Действует как музыка, а как просто! Вот вам еще одно свидетельство, что дело не в эпитетах. С этим нужно обращаться экономно и осторожно: два-три хороших эпитета на страницу - не больше, главное - жизнь в слове...

Я промолчал.

Как всегда, в, казалось бы, непоправимо грубых ошибках молодости именно эта молодость служит нам единственным и счастливо-убедительным оправданием. Видимо, и на сей раз молодость еще не умела в негромком услышать важное, в малозаметном увидеть истину. Ильф - он был старше меня лет на пять-шесть - был уже зрелым, его душа уже была в движении...

Прошло, однако, еще пять-шесть лет, - и вот дивное дело: отыскивая и сочетая слова, фразы и строчки, прислушиваясь к их звукам и смыслу, к ритмам пауз, означенных запятой или точкой, я то и дело слышал среди интонаций, идущих из каких-то светлых запасов памяти, музыку речи, и я радостно узнавал знакомые созвучия, верил им и подчинялся.

Вероятно, это справедливо. Вероятно, так и должны говорить друг с другом поэты... Но не довольно ли признаний? "Никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя..."

Т. ЛИШИНА

ВЕСЕЛЫЙ, ГОЛЫЙ, ХУДОЙ

Не помню, где мы - дружная компания, состоявшая из трех девушек, только что окончивших школу и пишущих стихи, - познакомились летом 1920 года в Одессе с Ильфом. Скорее всего, это было в "Коллективе поэтов", где до поздней ночи бурно обсуждались стихи, или в кафе поэтов "Пэон четвертый".

Мы еще не знали, что этот "Пэон" означает. Мы это узнали позже, когда вместе с другими принялись распевать не очень складную песенку, сочиненную Багрицким: "Четвертый пэон - это форма стиха, но всякая форма для мяса нужна, а так как стихов у нас масса, то форма нужна им как мясо".

Ильф часто бывал на собраниях поэтов. Худощавый, в пенсне без оправы, с характерным толстогубым ртом и с черным родимым пятнышком на нижней губе, он обычно сидел молча, не принимая никакого участия в бурных поэтических дискуссиях. Но стоило только кому-нибудь прочесть плохие стихи, какой делал с ходу меткое замечание, и оно всегда било в самую точку.

Как-то не очень одаренный поэт прочел любовные стишки, где рифмовалось "кочет" и "хочет", Ильф с места переспросил: "Кто хочет?" И восклицание это надолго пристало к поэту.

Ильфа побаивались, опасались его острого языка, его умной язвительности. Никто не знал, что он пишет сам: стихи или прозу. Было известно, что он брат талантливого художника и что служит он статистиком в Губземотделе. Но его абсолютный слух к стихам и нетерпимость к пошлости, ложному пафосу, нарочитым стилистическим красивостям признавались безоговорочно.

Непримиримость Ильфа к любому проявлению пошлости в искусстве и в быту общеизвестна, но я могу засвидетельствовать, что это было ему свойственно в самые ранние годы. Вернувшись из первой поездки в Москву, он рассказывал, очень волнуясь, что на Петровке в витринах нэповских кондитерских появились торты, украшенные революционными лозунгами.

- Подумать только, что слова, написанные некогда кровью, теперь написаны сахаром! - возмущался он.

Ильф очень хорошо относился к нам, молодым, сначала очень робевшим на поэтических собраниях. Много позже мы узнали, что он называл нас "Белинской колонией недотрог" (жили мы все на улице Белинского и были очень застенчивы).

Не слышавши еще ни одной лекции по литературе и искусству, мы впервые от Ильфа узнали о Стерне и Рабле, Франсуа Вийоне и Артюре Рембо, Саади и Омаре Хайяме, Домье, Гаварни, Федотове. Он приносил нам старые номера "Вестника иностранной литературы", читал понравившиеся страницы. Книги он любил самозабвенно, но берег их не только для себя, а для того, чтобы о них можно было рассказать и дать прочесть другому.

Рассказчик он был превосходный. Из вечера в вечер, когда я болела, он рассказывал придуманную им занимательную историю о голубом бриллианте (он почему-то произносил это слово с ударением на первом слоге). В этом рассказе, так и не законченном из-за моего выздоровления, помнится, были груды бриллиантов, среди которых надо было найти единственный голубой, обладавший великой силой исцеления всех болезней; были прекрасные руки какой-то леди, топор палача, голодные бунты нищих, часы Вестминстерского аббатства, погоня за похитителями в дилижансах, фиакрах, омнибусах. Обо всем этом рассказывалось весело, занимательно, замысловато...

С ним было нелегко подружиться. Нужно было пройти сквозь строй испытаний - выдержать иногда очень язвительные замечания, насмешливые вопросы. Ильф словно проверял тебя смехом - твой вкус, чувство юмора, умение дружить, - и все это делалось как бы невзначай, причем в конце такого испытания он мог деликатно спросить: "Я не обидел вас?"

Смешное он видел там, где мы ничего не замечали. Проходя подворотни, где висели доски с фамилиями жильцов, он всегда читал их и беззвучно смеялся. Запомнились мне фамилии Бенгес-Эмес, Лейбедев, Фунт, которые я потом встречала в книгах Ильфа и Петрова.

Если Ильф хотел похвалить человека, он говорил о нем: веселый, голый, худой. "Веселый - талантливый, все понимает; голый - ничего не имеет, не собственник; худой - не сытый, не благополучный, ничем не торгует", объяснял он.

Ильф жил трудно, в большой семье скромного бухгалтера. Дома была полная неустроенность, болела мать, не было дров, воды в голодной и холодной тогда Одессе. Но по тому, как он держался, никак нельзя было предположить этих трудностей жизни.

Худой, он совсем истоньшился - щеки впали и еще резче выступили скулы, но вместе с тем всегда был подтянут, чисто выбрит и опрятен и никогда не терял интереса к окружающему, к литературной жизни.

В Одессе, только несколько месяцев назад освобожденной от белогвардейцев, почти все население голодало. Местные власти организовали для писателей бесплатные обеды. Ложка ячневой каши и кружка желудевого кофе с конфеткой на сахарине - это все, что могла дать молодая советская власть пишущей братии. После такого обеда сосущее чувство голода оставалось. Как-то поздно мы возвращались с литературного вечера, Ильф пошел проводить меня. Ноги у меня подкашивались, - видимо, сказывалось длительное недоедание. Ильф внимательно присматривался ко мне. "Кажется, сегодня голоден не только я, но и вы?" Не дожидаясь ответа, он подошел к маленькой будочке с нехитрым товаром из семечек и липких кустарных сладостей. Хозяин, румяный перс, навешивал ставни, чтобы закрыть будку на ночь. Ильф молча вынул из кармана большой перочинный нож и протянул его персу. Тот испуганно отшатнулся: "Иди, пожалста! Ай-ай-ай, как нехорошо... Зачем нож?" Ильф успокоил его: "Я же вам дарю нож, а вы нам тоже подарите чего-нибудь". Перс сразу повеселел и дал нам какую-то ерунду, хотя нож был хороший.

Иногда Ильф мечтал вслух: "Неужели будет время, когда у меня в комнате будет гудеть раскаленная чугунная печь, на постели будет теплое шерстяное одеяло с густым ворсом, обязательно красное, и можно будет грызть толстую плитку шоколада и читать толстый хороший роман?"
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.