Из зала и со стен (1)

[1] [2] [3] [4]

«Игорь Миронович, Вы самый обаятельный и привлекательный из всех евреев, которых я знаю. Дайте, пожалуйста, совет: как получить деньги от банкира на неприбыльный проект?»

«Игорь Миронович, где же справедливость: во всех морских лоциях и картах написано – Роза ветров, и нигде нету Цили или Фиры ветров?»

«Не хотела касаться темы еврейства – я родом из глубинки, чисто русская, но часто отвечаю вопросом на вопрос. Это излечимо?»

«Что делать, если бросила жена?»

«Со скольки лет Вы курите? Мне 16 – уже можно? Если да, то я скажу маме, что это Вы мне разрешили».

«В Тель-Авиве есть улица Леонардо да Винчи? Он что, – тоже?..»

«Если на сигаретах пишут – «легкие», то почему на водке никогда не пишут – «печень»?»

«Игорь Миронович! Не хотите ли меня удочерить? Марина».

Мне этот вид общения приятен, интересен и – питателен, иного слова я не отыщу. Ибо порой отзывчивость настолько велика, что получаешь вдруг записку, и немая благодарность согревает душу – вслух ее не выскажешь никак. Довольно часто я на выступлениях рассказывал о некогда полученной записке, содержанием которой я по справедливости горжусь: «Игорь Миронович! Я пять лет жила с евреем. Потом расстались. И я с тех пор была уверена, что я с евреем – на одном поле срать не сяду. А на Вас посмотрела и подумала: сяду!» Зал доброжелательно смеется, это слыша. Но однажды после пересказа этой замечательной записки мне пришло четверостишие из зала:

Я Вас люблю – чего же боле?
Мне слушать Вас – благая весть.
И только жалко: в чистом поле
уже мне поздно с Вами сесть.

А иногда со мною просто делятся – что в голову пришло, то мне и пишут на клочке или билете:

«Игорь Миронович, хочу Вам сообщить свою идею, почему еврейские матери не пьют алкогольные напитки. Потому что это притупляет их тревогу и страдания».

«Я был приятно удивлен, поскольку друзья пригласили меня на вечер памяти Игоря Губермана».

«Моя старенькая тетя о немецком языке: какой-то босяцкий идиш!»

«Игорь Миронович, я сегодня развелся с женой. Скажите мне что-нибудь ободряющее. Вячеслав».

«Очень жалеем, что пришли на Ваш концерт без памперсов».

«Игорь Миронович! Человек, который лишил меня невинности, читал мне Ваши стихи. Это было лучшее, что он делал!»

«Спасибо! Лучше быть в шоке от услышанного, чем в жопе от происходящего».

«Господин Губерман, Вы украли мою идею: я давно пишу похабные стишки, но не догадывался их публиковать».

«Вы действительно много выпиваете, сохраняя такую память? Обнадежьте!»

Спасибо, что после работы
я вместо привычной зевоты
и в кресле удобном и красном
думаю, бля, о прекрасном.

А вот вопрос, который задается очень часто – впрочем, на клочке этом еще и лестное четверостишие (к вопросу я немедленно вернусь):

Его стихи – другим пример,
в них юмор, ум и простота,
они, как некий общий хер,
шли по стране из уст в уста.

А спрашивает автор этого сомнительного образа: встречаются ли мне в различных городах те люди, что со мной сидели – в лагере, тюрьме, на пересылках?

Нет, и мне это загадочно и даже чуть обидно. Думаю, что бывшие сокамерники и солагерники мои, случайно натыкаясь на фамилию в рекламе или на афише, попросту не отождествляют выступающего фраера с тем уголовником, который с ними пил чифир или курил тугие самокрутки из махорки (сигарет недоставало катастрофически). Однажды на концерт ко мне пришел (в Днепропетровске) наш оперативник из сибирской ссылки – мы с ним обнялись, как любящие братья после длительной разлуки. Он уже давно ушел из органов и вспоминал теперь, естественно, что он еще тогда ко мне прекрасно относился. А начальник наш тогдашний (был он капитаном) – дослужился до майора, но допился до того (мы трезвым и тогда его не видели), что от тоски повесился по пьяни. Замечательный для этого глагол употребил оперативник:

– Вздернулся бедняга.

Мне покоя не дает одно письмо, полученное мною года три назад. И я в такое восхищение пришел, что всем его читал, и только потому оно не сохранилось. То есть сохранилось, но найти его в гористых залежах своих бумаг я не могу никак, хотя не раз уже искал. Приехавшая к нам сюда из Душанбе (или Ташкента?) незнакомая мне женщина писала, что семья ее мне очень благодарна. Получивши разрешение на выезд и уже собрав все чемоданы, дня на три они застряли из-за мелкой путаницы в бумагах. Коротая затянувшееся время, вечером они крутили пленку с фильмом, как вожу я своего приятеля по Иерусалиму, разные рассказывая байки. Дверь внезапно обвалилась, как фанерная, и к ним ворвались местные бандиты. Мужу ее тут же закрутили руки и заперли его в квартирном туалете. А ей с детьми велели сесть на диван, чтобы оттуда говорить, где прячут они деньги и драгоценности. Об ограблениях такого рода уже слышали они: бандиты приходили к уезжающим евреям чуть ли не в последний день, поскольку миф, что золото и драгоценности увозят эмигранты, непоколебим в сознании народном. Сказав, что у них ничего нет, женщина с ужасом вспомнила, как ей рассказывали о пытках, которым подвергают упрямцев. Средних лет мужчина, указавши трем подручным поискать в квартире, молча сел смотреть идущее кино. И хмыкнул вдруг, и громко засмеялся (байки я действительно рассказывал веселые). Коротким возгласом созвав свою компанию, он молча указал им на дверной проем. А уходя последним, он сказал хозяйке:

– Как туда приедешь, передай ему привет.

И коротко кивнул на телевизор.

Я сперва пришел в восторг от этого письма – из чистого тщеславия: мол, вот как реагируют бандиты на хорошее кино. Однако же, подумав, я решил, что этот средних лет налетчик – запросто мог быть моим приятелем в то лагерное время. Он тогда еще мальчишкой был, но вся советская тюрьма – такой рассадник и теплица уголовных устремлений, что совсем зеленые ребята из нее матерыми выходят. А тогда я – не случайный получил привет.

Один солагерник нашел меня в гостинице в Уфе. Я отсыпался перед выступлением и пригласил его на вечер. После окончания пришел он в комнату, которую мне дали возле сцены. Артистической не поднимается рука ее назвать, хотя и зеркала и стулья – были. Много там толпилось всякого народа – он себя стеснительно и неуютно чувствовал. У меня с собой немного было виски, мы его распили. Все цветы, что мне в тот вечер поднесли, я дал ему одной охапкой, чтобы он отвез жене: мол, я с артистом в лагере сидел, вот он тебе цветы и передал. Тут выяснилось, что его жена не знает, что мужик ее когда-то срок тянул, а то б не согласилась замуж выйти. И на том прервалась наша встреча. Я его по лагерю не помнил, хотя он и говорил, что я ему там даже книжку подарил какую-то. И написал на ней, что для души это весьма полезно – посидеть и пережить неволю. Я и тут не вспомнил ничего. Но не сказал ему об этом. Он теперь калымил на своей машине, и хотя не процветал, но жизнью был доволен. Время развело нас, и боюсь, что именно об этом думают те зэки, что меня признали на афишах, но уже им видеться совсем не интересно. Мне ужасно жалко, что ни с кем из тамошних знакомых я уже не выпью, вероятно.

А вот еще одно попавшееся четверостишие:

Люблю мужчин твоей национальности,
и это не хвалебная сентенция,
у них, помимо эмоциональности,
всегда мозги есть, деньги и потенция.

И вот еще записка-просьба:

«Игорь Миронович! Я вдова. Муж у меня был еврей, инженер-электрик, и очень мне нравился. Вы – еврей и тоже, оказывается, инженер-электрик. И тоже мне очень нравитесь. Ищу нового мужа. Дайте совет! Маруся».

А в одном немецком городе я просто настоящий получил стишок однажды:

Гористая, лесистая,
молочная, мясистая,
Германия прекрасная,
пивная и колбасная.

Еще один народный (безымянный) привести хочу я стих. Когда-то я его слыхал, но не запомнил. Он настиг меня в записке, я ему обрадовался, как родному:

Осень наступила,
падают листы,
мне никто не нужен,
кроме только ты.

Но тут пора мне сделать перерыв, поскольку время катится к закату, и жена уже пошла советоваться с курицей насчет обеда, а послания на сцену не кончаются еще.

Обедая, я думать о главе не прекращал, и две мыслишки шалые одновременно посетили мою голову. Одна из них была такая: почему филологи (психологи, не знаю, кто еще) не присмотрелись до сих пор, насколько разно пишут люди до еды и после? Ведь не зря, к примеру, Достоевский ничего с утра не пил, кроме стакана жидкого чая. А иного автора читая, чувствуешь, насколько плотно он поел и через силу борется, бедняга и подвижник, с вязкой сладостной дремотой. А подробные картины – описания пиров и просто пьянок, дружеских обедов и любовных ужинов – их лепят натощак или поев? Конечно, это трудно изучить, но ведь какая интересная проблема! И немало в ней открытий предстоит. Вот я после обеда не могу работать, хоть убей. Ну, после ужина – понятно почему, но за обедом я не пью ни грамма, ни единой рюмки за обедом я не пью. А Божий мир совсем иной, когда поел, и сытое блаженство позволяет размышлять о нем, но не дает, препятствует копаться в нем детально и с пристрастием. Пейзаж какой-нибудь сентиментальный еще можно описать (Тургенев ел наверняка перед работой), но что-нибудь позаковыристей – не стоит даже и пытаться.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.