V

[1] [2]

V

Лена замечала, что мать изменилась. Она заметила это сразу, еще на вокзале, когда, подбежав к Екатерине Георгиевне, закричала:

– Мама, мама, я научилась прыгать на одной ножке! – и мать рассеянно ответила:

– Идем, доченька, дома обо всем расскажешь.

Дома мама вела себя, как случалось вести себя однажды Лене, когда, оставшись одна, она решила убрать комнату и разбила круглое зеркало. Она легко раздражалась, беспричинно лезла целоваться, два раза плакала.

Утром, когда мама ушла на работу, вошла соседка, Вера Дмитриевна, старшая по квартире, и рассказала Лене, что мать выходит замуж.

– Вы врете, – сказала Лена.

– Сироточка бедная, не вру я, сама все своими ушами слышала, – говорила Вера Дмитриевна и гладила Лену по волосам.

Потом она сказала Лене, какое теперь время: женщины поживут с мужем год-два, народят детей – и разойдутся, а бедные младенцы мучаются и терпят.

– Вот чем твой папаня плохой? – спрашивала Вера Дмитриевна. – Молодой, красивый, устроенный хорошо, а она его кинула, а этот, второй, – маленький, невидный, против твоего папы он ничего не стоит. Зачем она папу твоего мучит?

Лене стало очень страшно от этих разговоров; она сидела тихо, округлив глаза, сложив руки на животе, и губы у нее дрожали. Она понимала, что мама виновата и ведет себя постыдно. Но еще больше ей становилось жутко от своей беспомощности; так жутко ей сделалось раз на Театральной площади, когда она потерялась в толпе и мгновение стояла, боясь плакать, чтобы не обратить на себя внимание чужих людей, и в то же время понимая, что только эти чужие смогут разыскать ее маму. И сейчас она не могла плакать.

Днем старичок-почтальон принес для мамы телеграмму. Не распечатывая, соседки ловко отвернули краешек телеграммы, прочли по складам и начали смеяться. Тогда Лене стало жаль маму, точно она была совсем маленькой, меньше соседской Люськи. Она заплакала. Потом она поймала в коридоре соседского котенка, – в Москве все изменилось к худшему за месяц ее отсутствия, – и котенок вырос, сделался почти взрослым, худым и некрасивым. Лена решила, что он болен и заброшен, как мама, и запеленала его в платок, но котенок не хотел спокойно лечиться на постели – он выпрастывал из платка грязные когтистые лапы, бил хвостом и кричал неприятным, злым голосом.

Мама пришла к обеду и, не поцеловав Лены, распечатала телеграмму.

– Ну, что ж это такое? Я больше не могу ждать! – сказала она плачущим голосом и сердито бросила портфель.

Лена уже знала, что было написано в телеграмме:

«Задержусь два дня товарища, причина серьезная».

Девочка, притаившись, смотрела на мать – она была по-прежнему хорошей и красивой, от нее шло тепло и пахло цветами, и это было очень страшно, уж лучше бы у нее на лице сделались прыщи или нос раздулся красной картошкой, как у дедушки.

Должно быть, с похожим чувством любящие люди смотрят на молодую, красивую женщину, не подозревающую, что она больна смертельной болезнью.

За обедом мама сказала, что гулять сегодня нельзя, – сильный ветер и снег.

Лена рассказала, что тетя Женя, у которой она гостила, ссорилась с дедушкой за то, что он приучил Керзона во время обеда лазить лапами на стол и что мужа Кости никогда нет дома: он все ездит на посевную кампанию. Она ни слова не сказала матери про «то», и мать ей ничего не сказала.

Вечером приехала Клавдия Васильевна, мамина подруга, стриженая докторша, с красным лицом. Мама очень обрадовалась и тотчас же стала укладывать Лену спать. Но Лена спать не хотела, она тоже любила Клавдию Васильевну и хотела с ней поговорить.

Лена болтала ногами, не давая снимать с себя ботинки, а мама стояла перед ней и упрашивала:

– Ну, Леночка, ты ведь уже большая: надо слушаться.

– Да, у тети Жени я ложилась в одиннадцать, – плаксиво возражала Лена.

Наконец она разделась и после всех горестей и волнений даже всхлипнула – такими приятными ей показались теплая постель, мягкая подушка, знакомое голубое одеяло с пуговицами. Она подогнула колени, ухватила себя за палец ноги, потом вытянулась, рассмеялась и снова свернулась калачиком, подтянула колени к подбородку. Потом она посмотрела на маму, сразу все вспомнила, горестно вздохнула и, закрыв глаза, притворилась спящей.

– Спит? – спросила Клавдия Васильевна. – Я получила твою открытку и испугалась, думала – она заболела.

Екатерина Георгиевна посмотрела на Лену и, улыбаясь, покачала головой.

– Ну, ничего! Давай сядем у окна, я шепотом буду, она не спит еще.

«Нет, сплю», – сварливо хотела сказать Лена, но удержалась.

Они сели рядом, поглядели друг другу в глаза и рассмеялись.

– Понимаю, все понимаю, – сказала Клавдия Васильевна.

– Клава, милая, ты не поверишь, в загсе уже была. Какое-то сумасшествие!

Клавдия Васильевна когда-то, пятнадцатилетней девочкой, влюбилась в студента-квартиранта, но после она увлеклась книгами, испортила зрение, надела очки, и подруги думали, что за всю жизнь она ни разу ни с кем не целовалась; она же относилась к увлечениям подруг иронически.

В глубине души Клавдия Васильевна, женщина смелая и решительная, специализировавшаяся по хирургии раковых опухолей, удивлялась и даже ужасалась тому, с каким безрассудством другие женщины влюбляются и сходятся с мужчинами, но она никому не говорила об этом и даже, наоборот, старалась показать, что для нее все эти вещи понятны, как поступки детей для педагога.

– Рассказывай, рассказывай, Катюша, – сказала она, – что за человек, как и что?

– Что же рассказывать? – сказала Екатерина Георгиевна. – Ну как тебе рассказать? Все произошло совершенно внезапно. Ты ведь знаешь мои планы: собиралась учиться, задумала огромную программу, я ведь решила Электротехнический кончить заочно: это огромная работа, ругаю себя «дурой», «гусыней» и все мучаюсь – зачем я это сделала, так было все ясно и спокойно.

Клавдия Васильевна рассмеялась, она знала, что все разговоры о любви начинаются именно так.

– Ну и что же, Катюша? Если он настоящий человек, он не помешает тебе и, может быть, поможет даже…

– Да, я это тоже думаю, – оживленно сказала Екатерина Георгиевна. – Он человек замечательный, ты ведь знаешь моего первого мужа, ну вот: полная противоположность. Нет, ты даже не поверишь, как это со мной случилось! Ну, он сильный человек, понимаешь, вот просто настоящий человек, я как-то сразу поняла: вот во всем настоящий человек, я даже не знаю, как это тебе объяснить, – вот ему можно верить, как я маме в детстве верила, – понимаешь? Он член партии, был на войне, теперь он главный инженер на заводе, из хорошей рабочей семьи, между прочим и сам был рабочим, и представь себе: некрасивый, небольшого роста, то есть объективно некрасивый, а для меня – ну, вообще глупости… Ну, вот понимаешь: я вот тоже думала – человек он чистый, честный, серьезный, наконец, мне его помощи не нужно, но если случится что-нибудь, какая-нибудь заминка, он мне по-товарищески всегда может прийти на помощь.

Она говорила и радовалась, что все происшедшее имеет разумное и простое объяснение, а в душе у нее было беспокойство, что говорит она совсем не про то и что нужно рассказать, как они ночью гуляли и как вдруг поцеловались в переулке.

Клавдия Васильевна смотрела на нее и думала:

«Господи, ну как же можно быть такой красивой! Мне бы хоть глаза такие или голос! Женщина она – во всем женщина!»

Потом она погладила Екатерину Георгиевну по волосам и сказала совсем тихо:

– Катюша, милая, зачем ты врешь на себя все? Ведь я тебя знаю: ни о чем ты не думала – взяла и влюбилась.

– Да, – сказала Екатерина Георгиевна, – правда: взяла – и влюбилась. – Она обняла Клавдию Васильевну и, глядя ей в лицо, смеясь, сказала: – Да, правда: вот взяла да и влюбилась… Клава, милая моя, ведь, ей-богу, это самое лучшее, что есть в жизни: вот так – рассудку вопреки, без плана и логики… Он ведь уехал, и я вот думаю: приедет, посмотрю на него – и умру сразу. И ничего не нужно. Я на работе очень честолюбива, – знаешь ведь, ты меня ругала; а теперь и честолюбие свое потеряла. Вчера Караваев говорит: «Товарищ Щевелева, стоит вопрос о том, чтобы послать вас на месяц в Ленинград, вас – вместо Краморова», а Краморов – крупный специалист, написал две книги, по ним курс студенты учат. В другое время я бы обрадовалась, а сейчас сказала ему: «Не хочу ехать в Ленинград». А голова все кружится, вспомню, подумаю… и знаешь – все вспоминаю переулки какие-то… снег… памятник, ну совершенно сошла с ума, и только бы он поскорей приехал… И знаешь, какое-то хорошее чувство, когда мы вдвоем – никого больше нет, а раньше все казалось, с Гришей, что нас четверо, – ей-богу, ты прости меня, что говорю о таких вещах, – но вот двое целуются, а двое смотрят и замечания насмешливые делают. А тут – как в дремучем лесу.

Клавдия Васильевна покраснела, начала сморкаться и сердито, по-старушечьи бормотать:

– Ах, черт, черт, что такое!… Ну и очень хорошо! Дура ты, счастливая дура!

С постели послышались всхлипывания, внезапно перешедшие в громкий рев:

– Уйди, уйди от меня! – кричала Лена.

Злое, деспотичное существо задыхалось от слез; глаза его были пугающие, не детские, а маленькие худые руки так слабы и беспомощны, что Екатерина Георгиевна совсем растерялась и, став на колени перед кроватью, говорила:

– Я не буду, дорогая моя, не буду! Клянусь тебе, не буду!

Больше часа успокаивали они девочку, и, когда та наконец заснула, Екатерина Георгиевна не хотела уже говорить о любви и арбатских переулках, о тихом снеге, падавшем при смутном ночном свете. Она смотрела на лицо девочки, на ее вздрагивающие губы, печально покачивала головой, и жизнь ей казалась запутанной, непонятной.

Клавдия Васильевна посидела еще немного, рассказала подруге о делах в клинике, об интересном хирургическом случае, о своей ссоре с председателем месткома, простилась и ушла.

Выйдя на улицу, она остановилась и закурила папиросу, глубоко, с удовольствием затянулась. К ней подошел человек с поднятым воротником пальто и спросил:

– Простите, вам не скучно так одной стоять?

Голос у него был развязный, а лицо испуганное, точно его кто-то заставил подойти.

– Проваливайте, дурачье! – басом сказала Клавдия Васильевна и зашагала в сторону Неглинного проезда, чувствуя, как краска девичьего стыда горит на ее щеках.

На следующий день Лена снова не пошла в детский сад – болело горло, а небо было в тучах, лил дождь; она стояла у окна и прижималась носом к стеклу; когда стекло нагревалось, она передвигала нос в холодное место. Играть ей не хотелось, иногда она закрывала глаза и вздыхала. В дверь постучали. Лена подняла голову – перед ней стоял отец. На нем была потемневшая от дождя шляпа, широкое и длинное пальто.

– Папа, папа! – закричала она и, подбежав, прижалась щекой к мокрому ворсу пальто.

Он разделся, сел на стул и, гладя Лену по голове, осматривал комнату.

– Мама здорова? – спросил он.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.