КАДИШ
[1] [2] КАДИШ
Кадиш – это еврейская поминальная молитва: которую произносит сын в память о покойном отце.
Эта поэма посвящена памяти великого польского писателя, врача и педагога Якова Гольдшмидта (Януша Корчака), погибшего вместе со своими воспитанниками из школы-интерната «Дом сирот» в Варшаве в лагере уничтожения Треблинка.
Как я устал повторять бесконечно все то же и то же,
Падать и вновь на своя возвращаться круги.
Я не умею молиться, прости меня, Господи Боже,
Я не умею молиться, прости меня и помоги…
А по вечерам все так же, как ни в чем не бывало, играет музыка:
Сэн-Луи блюз – ты во мне как боль, как ожог,
Сэн-Луи блюз – захлебывается рожок!
А вы сидите и слушаете,
И с меня не сводите глаз,
Вы платите, деньги и слушаете,
И с меня не сводите глаз,
Вы жрете, пьете и слушаете,
И с меня не сводите глаз,
И поет мой рожок про дерево,
На котором я вздерну вас!
Да-с, да-с…
«Я никому не желаю зла, не умею, просто не знаю, как это делается».
Януш Корчак. Дневник
Уходят из Варшавы поезда,
И все пустее гетто, все темней,
Глядит в окно чердачная звезда,
Гудят всю ночь, прощаясь, поезда
И я прощаюсь с памятью своей…
Цыган был вор, цыган был врун,
Но тем милей вдвойне,
Он трогал семь певучих струн
И улыбался мне,
И говорил: «Учи сынок,
Учи цыганский счет –
Семь дней недели создал Бог,
Семь струн гитары – черт,
И он ведется неспроста
Тот хитрый счет, пойми
Ведь даже радуга, и та,
Из тех же из семи Цветов…»
Осенней медью город опален,
А я – хранитель всех его чудес,
Я неразменным одарен рублем,
Мне ровно дважды семь, и я влюблен
Во всех дурнушек и во всех принцесс!
Осени меня своим крылом,
Город детства с тайнами неназванными,
Счастлив я, что и в беде и в праздновании
Был слугой твоим и королем.
Я старался сделать все, что мог,
Не просил судьбу ни разу: высвободи!
И скажу на самой смертной исповеди,
Если есть на свете детский Бог:
Все я, Боже, получил сполна,
Где, в которой расписаться ведомости?
Об одном прошу, спаси от ненависти,
Мне не причитается она.
И вот я врач, и вот военный год,
Мне семью пять, а веку семью два,
В обозе госпитальном кровь и пот,
И кто-то, помню, бредит и поет
Печальные и странные слова:
«Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви, звезда приветная,
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет…»
Ах, какая в тот день приключилась беда,
По дороге затопленной, по лесу,
Чтоб проститься со мною, с чужим, навсегда,
Ты прошла пограничную полосу.
И могли ль мы понять в том году роковом,
Что беда эта станет пощадою,
Полинявшее знамя пустым рукавом
Над платформой качалось дощатою.
Наступила внезапно чужая зима,
И чужая, и все-таки близкая,
Шла французская фильма в дрянном «синема»
Барахло торговали австрийское,
Понукали извозчики дохлых коняг,
И в кафе, заколоченном наглухо,
Мы с тобою сидели и пили коньяк,
И жевали засохшее яблоко.
И в молчаньи мы знали про нашу беду,
И надеждой не тешились гиблою,
И в молчаньи мы пили за эту звезду,
Что печально горит над могилою:
«Умру ли я, ты над могилою
Гори, сияй, моя звезда…»
Уходят из Варшавы поезда,
И скоро наш черед, как ни крути,
Ну, что ж, гори, гори, моя звезда,
Моя шестиконечная звезда,
Гори на рукаве и на груди!
Окликнет эхо давним прозвищем,
И ляжет снег покровом пряничным,
Когда я снова стану маленьким,
А мир опять большим и праздничным,
Когда я снова стану облаком,
Когда я снова стану зябликом,
Когда я снова стану маленьким,
И снег опять запахнет яблоком,
Меня снесут с крылечка, сонного,
И я проснусь от скрипа санного,
Когда я снова стану маленьким,
И мир чудес открою заново.
…Звезда в окне и на груди звезда,
И не поймешь, которая ясней,
А я устал, и, верно, неспроста
Гудят всю ночь, прощаясь, поезда,
И я прощаюсь с памятью моей…
А еще жила в «Доме сирот» девочка Натя. После тяжелой болезни она не могла ходить, но зато хорошо рисовала и сочиняла песенки – вот одна из них.
ПЕСЕНКА ДЕВОЧКИ НАТИ ПРО КОРАБЛИК
Я кораблик клеила
Из цветной бумаги,
Из коры и клевера,
С клевером на флаге.
Он зеленый, розовый,
Он в смолистых каплях,
Клеверный, березовый,
Славный мой кораблик, славный мой кораблик.
А когда забулькают ручейки весенние,
Дальнею дорогою, синевой морской,
Поплывет кораблик мой к острову Спасения,
Где ни войн, ни выстрелов, – солнце и покой.
Я кораблик ладила,
Пела, словно зяблик,
Зря я время тратила
Сгинул мой кораблик.
Не в грозовом отблеске,
В буре, урагане –
Попросту при обыске
Смяли сапогами…
Смяли сапогами…
Но когда забулькают ручейки весенние,
В облаках приветственно протрубит журавлик,
К солнечному берегу, к острову Спасения
Чей-то обязательно доплывет кораблик!
Когда-нибудь, когда вы будете вспоминать имена героев, не забудьте, пожалуйста, я очень прошу вас, не забудьте Петра Залевского, бывшего гренадера, инвалида войны, служившего сторожем у нас в «Доме сирот» и убитого польскими полицаями во дворе осенью 1942 года.
Он убирал наш бедный двор,
Когда они пришли,
И странен был их разговор,
Как на краю земли,
Как разговор у той черты,
Где только «нет» и «да» –
Они ему сказали: «Ты, А ну, иди сюда!»
Они спросили: «Ты поляк?»
И он сказал: «Поляк».
Они спросили: «Как же так?»
И он сказал: «Вот так».
«Но ты ж, культяпый, хочешь жить,
Зачем же, черт возьми,
Ты в гетто нянчишься, как жид,
С жидовскими детьми?!
К чему – сказали – трам-там-там,
К чему такая спесь?!
Пойми – сказали – Польша там!»
А он ответил: «Здесь!
И здесь она и там она,
Она везде одна –
Моя несчастная страна».
Прекрасная страна».
И вновь спросили: «Ты поляк?»
И он сказал: «Поляк».
«Ну, что ж, – сказали. – Значит так?»
И он ответил: «Так».
«Ну, что ж, – сказали. – Кончен бал!»
Скомандовали: «Пли!»
И прежде, чем он сам упал,
Упали костыли,
И прежде, чем пришли покой,
И сон, и тишина.
Он помахать успел рукой
Глядевшим из окна.
…О дай мне Бог конец такой,
Всю боль испив до дна,
В свой смертный миг махнуть рукой
Глядящим из окна!
А потом наступил такой день, когда «Дому сирот», детям и воспитателям приказано было явиться с вещами на Умшлягплац (так называлась при немцах площадь у Гданьского вокзала).
Эшелон уходит ровно в полночь,
Паровоз-балбес пыхтит – Шалом! –
Вдоль перрона строем стала сволочь,
Сволочь провожает эшелон
Эшелон уходит ровно в полночь,
Эшелон уходит прямо в рай,
Как мечтает поскорее сволочь
Донести, что Польша «юдэнфрай».
«Юдэнфрай» Варшава, Познань, Краков,
Весь протекторат из края в край
В черной чертовне паучьих знаков,
Ныне и вовеки – «юдэнфрай»!
А на Умшлягплаце у вокзала
Гетто ждет устало – чей черед,
И гремит последняя осанна
Лаем полицая – «Дом сирот»!
Шевелит губами переводчик,
Глотка пересохла, грудь в тисках,
Но уже поднялся старый Корчак
С девочкою Натей на руках.
Знаменосец, козырек заломом,
Чубчик вьется, словно завитой,
И горит на знамени зеленом
Клевер, клевер, клевер золотой.
Два горниста поднимают трубы,
Знаменосец, выпрямил древко козырек с заломом,
Детские обветренные губы
Запевают гордо и легко:
Наш славный поход начинается просто,
От Старого Мяста до Гданьского моста,
И дальше, и с песней, построясь по росту,
К варшавским предместьям, по Гданьскому мосту!
По Гданьскому мосту!
По улицам Гданьска, по улицам Гданьска
Шагают девчонки, Марыся и Баська,
А маленький Боля, а рыженький Боля
Застыл, потрясенный, у края прибоя, у края прибоя…»
Пахнет морем, теплым и соленым,
Вечным морем и людской тщетой,
И горит на знамени зеленом
Клевер, клевер, клевер золотой!
Мы проходим по трое, рядами,
Сквозь кордон эсэсовских ворон…
Дальше начинается преданье,
Дальше мы выходим на перрон.
И бежит за мною переводчик,
Робко прикасается к плечу, –
«Вам разрешено остаться, Корчак», –
Если верить сказке, я молчу,
К поезду, к чугунному парому,
Я веду детей, как на урок,
Надо вдоль вагонов по перрону,
Вдоль, а мы шагаем поперек.
Рваными ботинками бряцая,
Мы идем не вдоль, а поперек,
И берут, смешавшись полицаи
Кожаной рукой под козырек.
И стихает плач в аду вагонном,
И над всей прощальной маятой –
Пламенем на знамени зеленом
Клевер, клевер, клевер золотой.
Может, в жизни было по другому,
Только эта сказка вам не врет,