23. Ночные бродяги (2)

[1] [2] [3] [4]

Тут мимо них прошли, чуть усмехаясь, оба легкомысленных друга.

И сразу, в то же мгновение, выплыли все старые, только что еще бесконечно далекие мысли: наглая газетная клевета, тягучая безнадежная борьба за Мартина Крюгера, теперь ее мужа. Почти физическим было это ощущение, она видела Крюгера здесь же, за столом. И так внезапно порвалась связь с Тюверленом, что и он, обычно плохой наблюдатель таких душевных движений, вздрогнул, поднял глаза.

И хотя она охотнее всего сейчас ушла бы с Жаком Тюверленом куда-нибудь подальше от Гармиша, куда угодно, в большой город, в затерянную в снегах деревушку, к нему в комнату, в его постель, она стала говорить ему злые, язвительные слова, которые должны были задеть его. Против своей воли. Но она не могла удержаться. «Нечто», сидевшее тут же с ними за столом, не потерпело бы другого.

Тюверлен как-то раньше рассказывал ей о своих спорах с братом из-за наследства. Не смешно ли, когда человек, высказывающий такие резкие критические суждения о самых разнообразных людях, об организации их дел, об организации государств, – не смешно ли, – спросила она, – если такой человек жалко пасует при устройстве своих собственных дел? Не смешно ли, что человек, столь уверенный в своем здравом смысле, только тогда начинает заботиться о своих денежных делах, когда уже поздно? Ее нападкам не было конца. У нее было такое ощущение, словно все другие мысли, например мысль о Мартине Крюгере, я даже это «нечто», сидящее с ними за столом, – исчезают, когда она едко нападает на Тюверлена.

– Раньше, – сказала она, – когда вы, сосредоточив хоть на четверть часа свое внимание, могли спасти сотни тысяч, вы и не подумали о ваших делах. Вы говорите о безалаберности других. А сами вы что делали? Если это не снобизм, рисовка, аффектация, то разве это не во много раз нелепее того, что делают другие? Тем, другим, приходится туго. Они должны сидеть и смотреть, как вместе с падением денег тает их состояние. А вам, Тюверлен, с вашей швейцарской валютой было много легче. Другие справляются с государственными делами, а вы со своим братом справиться не можете. Литератор вы, Тюверлен, сноб, бог весть что о себе воображающий. В самом простом практическом деле любой шофер такси разберется лучше вас.

Господин Тюверлен слушал. Позволял себе мягкие, кротко-насмешливые, нерешительные, возражения. Он страстно желал ее, охотнее всего избил бы ее сейчас, ужасно злился на нее. Она сама страдала от своей глупой злости, но не могла остановиться. Напротив, продолжала все язвительнее насмехаться над ним. Он тоже стал отвечать более резко. Они сидели друг против друга, готовые к борьбе, выискивая наиболее чувствительные места, чтобы больнее ранить друг друга. Перебирали рее, что знали друг о друге. Добрались до Дела Крюгера. Оказалось, что Тюверлен отлично знал о положении вещей, – разумеется, и о том, что она обвенчалась с Крюгером. Он стал издеваться над этим «сентиментальным жестом». Пустил в ход вещи, которые она ему рассказывала, доверяя их ему и только ему.

– Не будем обманывать самих себя, Иоганна Крайн, – сказал он. – Мученик Крюгер для вас давно уже стал просто неудачником, безразличным вам, посторонним человеком, почерк которого вы не решаетесь анализировать, страшась собственного разочарования.

Не дожидаясь ее ответа, он подозвал кельнера, велел принести ему бутылку шампанского, сказал, что должен поговорить с Пфаундлером. Расплатился, встал, оставил ее одну за столом с шампанским.

Писатель доктор Пфистерер между тем бродил по залу, раздосадованный, озабоченный, во власти Тяжелых мыслей. Беседа с кронпринцем вновь укрепила в нем поколебленную было веру в его добрый народ. Но кронпринц уехал. Такой порядочный, надежный человек – и все же, если вдуматься хорошенько, не сдержал своего королевского слова. У него для Иоганны нашлись одни только фразы, как и у всех остальных. Свершалось беззаконие, все терпели его, покрывали, лицемерили. Склонив рыжевато-седую голову, бродил этот широкоплечий человек по залу. Фрак нескладно сидел на его лишенной гибкости фигуре, нелепо окутывали его складки венецианского плаща. Его маленькая, кругленькая, кроткая жена озабоченно лавировала вокруг него. Он тяжело дышал, не находил удовольствий в этом празднике. Но домой-то уж безусловно отправиться не хотел. Там всякие жизнерадостные Ценци, Зеппли, Брони ожидали его художественного резца. Они выйдут удачно, это разумелось само собой: ведь он набил на этом руку. Но радости они ему уже не доставляли.

Он очутился в конце концов в «пивной», за столиком Орфея-Грейдерера. Тот хихикнул, благожелательно назвал Пфистерера «главным поставщиком баварского уюта». Указал рукой на сине-белые ромбики на стенных полотнищах. «Синее и белое – это баварские цвета!» – Заявил он подчеркнуто, убежденно, многозначительно. Оба собеседника курили друг другу фимиам. Художник Грейдерер доверчиво пытался разъяснить своему соседу, как скучно работать для рынка. Г-н Пфистерер в задумчивости утвердительно кивал головой. Но это подтверждение неожиданно возмутило Грейдерера. Его настроение круто изменилось. Он обозлился, его крохотные глазки коварно и весело загорелись среди жестких складок мужицкого лица. Тихо, с затаенным ядом, скрипучим, неприязненным голосом он произнес:

– Видите ли, соседушка, существуют два вида творческого воздействия – глубокий и широкий.

Он повторил это несколько раз, упорно похлопывая растерявшегося Пфистерера по колену, пока тот окончательно не омрачился.

Вслед за этим художник Грейдерер направился в уборную. Он сильно покачивался, костюм Орфея на нем пришел в беспорядок. Опираясь на свою украшенную еловой шишкой палку, он склонился вперед. Его стало рвать. В промежутках между спазмами он настойчиво старался убедить в чем-то ландесгерихтсдиректора Гартля. Он, Грейдерер, знает, что «большеголовые» его никогда не любили. Но теперь за ним успех, и пора стать любезнее. Синее и белое – это баварские цвета, а майские жуки гадят зеленым. Почтеннейший господин судья – известный ловкач, он должен теперь выпить с ним и с «зайчатами» шампанского. Доктор Гартль слушает внимательно, – он тоже словно в тумане, – философски-грустно усмехаясь над разложением этой республиканской эпохи. «Cacatum non est pictum»[29], – поправил он художника.

Иоганна, когда Тюверлен покинул ее, осталась сидеть бледная, закусив верхнюю губу. Такого исхода она все-таки не ожидала. Она радовалась этому вечеру, была уверена, что в такой обстановке сумеет положить конец глупому недоразумению с Тюверленом. А теперь своей бесконечной глупостью она все окончательно погубила. При этом ведь прав был он. Она сама была себе противна из-за своего неимоверно глупого поведения, а он был ей противен потому, что был прав. Каковы, кстати, ее собственные денежные дела? Много хуже и запутаннее, чем его.

В эту атмосферу гнева, раскаяния, стыда осторожно вкралось черное, изысканное, слегка ожиревшее привидение – г-н Гессрейтер. Тогда, при осмотре «Южногерманской керамики», он сделал ошибку. Он сознавал это: вся вина была на его стороне. А теперь вот Иоганна Крайн сидела здесь, подавленная, явно нуждающаяся в утешении. Представлялся удобный случай все загладить. Когда он увидел ее, у него сразу как-то тепло стало на душе. Он с радостью понял: чувство, которое он питал к Иоганне, было нечто большее, чем то быстро вспыхивающее желание обладать женщиной, которое сразу успокаивается, стоит лишь провести с ней ночь. Он был уже не молод, жизнь, полная наслаждений, сделала его чувства вялыми и спокойными. Он уже и не надеялся, что когда-нибудь еще способен будет загореться. С искренней нежностью принялся он ухаживать за Иоганной, полный сочувствия и бережной сердечности. А она после резких и безжалостных слов Тюверлена радостно отдалась его церемонной заботливости. Он был любезен, со вкусом и по-своему, немного старомодно, лукав и весел.

Он очень сердился на Катарину за ее враждебность к Иоганне. Он ощущал отчужденность между собой и г-жой фон Радольной острее, чем когда-либо за все долгие годы их связи, чувствовал резкое различие их характеров. Он нарочно постарался пройти мимо нее, с особой сердечностью обняв рукой Иоганну, подчеркнуто интимно в чем-то убеждая ее. Катарина видела это. Видела также, что это увлечение Гессрейтера не таково, чтобы ограничиться сегодняшним вечером. Она усмехнулась, величественная в идолоподобной роскоши своего наряда, усмехнулась с горечью, почти с удовлетворением. Итак, Пауль тоже уходил от нее. Он тоже – бессознательно, разумеется, но подчиняясь естественному инстинкту, отдаляющему людей от тех, которым не везет, – покидал ее теперь, когда ее рента оказывалась под угрозой.

К Иоганне и Гессрейтеру присоединились Фенси де Лукка и Пфистерер. Фенси де Лукка была удовлетворена и счастлива. Ее костюм орхидеи произвел именно тот эффект, который должен был произвести. Спорт, тренировка, бесчисленные требования, выдвигавшиеся ее положением чемпионки, целиком заполняли ее жизнь, не оставляли ей времени думать о своей женственности. В этот вечер она наслаждалась сознанием, что может – стоит ей только захотеть – нравиться и как женщина. Ее волнующее, неуловимо извращенное сходство с цветком производило желанный эффект. Дальше идти она не хотела; это было вредно, она не могла позволить себе эту роскошь.

Они удалились в «лунный ландшафт», уселись в одном из пфаундлеровских «укромных уголков», в том самом, где Иоганна недавно сидела с обоими ветреными друзьями. Грустный, особенно нежный с Иоганной, выбитый из обычной колеи Пфистерер, удовлетворенная, насытившаяся успехом чемпионка тенниса Фенси де Лукка, постепенно приходившая в себя в обществе Гессрейтера Иоганна, осчастливленный мягкостью Иоганны Гессрейтер – создавали среди шума все больше распоясывавшихся «ночных бродяг» тихую, обособленную группу. «Лунный ландшафт» уже не казался Иоганне таким нелепым. Они говорили мало, им было приятно, что они собрались здесь вместе.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.