Воспоминания об Илье Эренбурге (6)

[1] [2] [3] [4]

Эренбург писал нам прозой. Но как-то в ноябре сорок второго года зашел он ко мне и протянул две странички. Я предполагал, что это обычная статья, очередной выстрел памфлетом по врагу.

Но это были стихи. Я бегло посмотрел их и задумался. Писатель это заметил:

- Вы удивляетесь? Разве вы не знали, что я пишу стихи?..

Я, конечно, знал, но все мы в редакции привыкли, что изо дня в день он бьет по фашистам публицистикой - статьями, фельетонами, памфлетами, привыкли к их стилю, духу. А поэтов мы печатали в "Красной звезде" немало. "И не дай бог, - подумал я с огорчением, - если Илья Григорьевич забросит свою публицистику и начнет выдавать стихи..."

Вот над чем я задумался, когда держал в руках стихотворение Эренбурга. Но я не мог, понятно, не обидев писателя, сказать ему об этом. Я еще раз внимательно прочитал стихи. Это был рассказ о девочке с ниточкой кораллов на шее, которую убил фашист. Основания их не печатать у меня не было. Я написал: "В набор".

И хотя я не сказал Илье Григорьевичу о своем отношении к его поэтическому "дерзанию", он, видимо, понял меня без слов. Мы напечатали еще два-три стихотворения Эренбурга, но больше он не приносил их, и я, конечно, к этому его тоже не побуждал. Хорошо это или плохо - трудно сказать. Но тогда мне казалось правильным.

Эренбург работал много, быстро, без устали. Все мы поражались его работоспособности. Он часто выступал в зарубежной печати, вел большую общественную работу в сфере международных связей. И почти ежедневно писал для нашей газеты. Бывало, вечером намечалась тема, а через час-два он уже приносил рукопись, в которой были и острая мысль, и афоризм, и удачное сравнение, точный эпитет, философская тирада. Казалось, он это делал без особого труда и напряжения. Стоило зажечь трубку, выкурить ее - и статья готова! Я видел, как работал Илья Григорьевич. Конечно, его знания были неисчерпаемы, а память удивительна. Но за каждой статьей стоял подвижнический труд.

Что ни день наш редакционный экспедитор Чижова приносила Эренбургу мешок с письмами, а библиотекари Меерович и Лаврова - папки фронтовых и армейских газет. Все это он внимательно и терпеливо просматривал, сортировал и делал пометки. Одни материалы сразу шли в "работу", а другие складывались в папки, впрок. Папки у него были разные, в том числе и такие, названные в чисто эренбурговском стиле: "Босяки Европы" - это о гитлеровских сателлитах и т. п.

Корреспондент "Красной звезды" по Волховскому фронту Михаил Цунц прислал в редакцию два выразительных письма с пометкой "Для Эренбурга"; они были найдены на поле боя. Когда спустя некоторое время ему пришлось на несколько дней приехать в редакцию, он не без оттенка обиды спросил у писателя, почему тот не использовал такие красноречивые документы. Эренбург нашел эти письма - они значились у него под рубрикой "Ленинград" - и сказал: "Ружье не просто должно стрелять, а выстрелить в цель с наибольшим результатом". И оно действительно "выстрелило" спустя время, когда осада Ленинграда была полностью снята. Так в январе 1944 года зазвучали два письма, датированные осенними днями сорок первого года. Немецкий лейтенант Грисбах писал тогда: "Через три-четыре дня мы будем в Ленинграде. Несмотря на несколько дворцов и мировое реноме, это захудалый город вроде Штеттина". Второе письмо принадлежало жене фельдфебеля: "Хотелось, чтобы у вас все поскорее кончилось, но я боюсь, что Петербург легко не сдастся. Говорят, что русские стали крепко драться. Трудно себе представить, чтобы такой невоспитанный народ требовал от нас столько жертв. Надо раз и навсегда выкинуть его из мировой истории".

Можно представить, с какой силой и сарказмом "обыграл" эти письма Эренбург, которые он терпеливо хранил в своем досье более двух лет, в статье, посвященной нашей победе под Ленинградом.

Особенно бережно относился Илья Григорьевич к письмам фронтовиков. Он сам вскрывал конверты или "треугольники", прочитывал с какой-то жадностью каждое письмо. Здесь были и отзвуки на его выступления, и рассказы о боевых делах, и трофейные материалы, и просто сердечный дружеский разговор о том, что волнует солдата. Если фронтовик писал о подвиге своего товарища, он просил Эренбурга "опубликовать героя в газете". Если писал о "фрице", просил писателя "раздраконить" его "по всем правилам".

Письма бойцов были для Эренбурга животворным источником для ярких выступлений. С одним из таких писем я хотел бы познакомить читателей, и не только потому, что в нем сквозит глубокое уважение и доверие наших фронтовиков к писателю, но и потому, что оно освещает душевное отношение Эренбурга к солдату и его ратному труду.

10 марта 1943 года в "Красной звезде" была опубликована статья Эренбурга "Последняя ночь". Начиналась она так:

"Я получил письмо, на которое не могу ответить: его автора нет больше в живых. Он не успел отправить письмо, и товарищи приписали: "Найдено у сержанта Мальцева Якова Ильича, убитого под Сталинградом".

Яков Мальцев писал мне:

"Убедительно прошу вас обработать мое корявое письмо и напечатать в газете. Старшина Лычкин Иван Георгиевич жив. Его хотели представить к высокой награде, но батальон, в котором мы находились, погиб. Завтра или послезавтра я иду в бой. Может быть, придется погибнуть. В последние минуты до боли в душе хочется, чтобы народ узнал о геройском подвиге старшины Лычкина".

Я исполняю последнее желание погибшего сержанта".

Далее писатель приводит полный текст письма Мальцева и небольшое взволнованное послесловие:

"В горькие дни отступления такие люди, как старшина Иван Лычкин, закладывали фундамент победы. На пути германской армии встали смельчаки...

Но, думая о подвиге старшины Ивана Лычкина, я неизменно возвращаюсь мыслями к погибшему под Сталинградом сержанту Якову Мальцеву. Он молчал о себе: как будто он ничего и не сделал. Всех убитых немцев он занес на счет своего боевого друга. Рассказ о подвиге Лычкина озаряет бледное лицо Мальцева. Я не знаю, как ему суждено было умереть, но я знаю, что он погиб смертью героя. Он погиб под Сталинградом, когда на востоке едва проступала заря нашей победы. Друг Ивана Лычкина не мог погибнуть иначе.

Я думаю о том, как Мальцев писал свое письмо. Это было перед боем. Товарищи молчали, курили, каждый о чем-то напряженно думал среди предгрозовой тишины. Что томило Мальцева? Не страх, не тоска, даже не думы о близких, а наверно, были у него и дом, и родные. Мальцев болел одним: вот он умрет, и никто не узнает о подвиге Ивана Лычкина. Высокое чувство дружба - воодушевляло Мальцева в последнюю ночь перед боем, в последнюю его ночь. Много на войне жестокого, темного, злого, но есть в ней такое горение духа, такое самозабвение, какого не увидишь среди мира и счастья".

Это горение духа и самозабвение были присущи и самому Эренбургу, и поэтому так душевно и проникновенно писал он о солдате.

На каждое письмо Эренбург отвечал даже тогда, когда, казалось, и не требовалось ответа. Во время войны выходили сборники его статей, напечатанных в "Красной звезде". Писатель закупал их в огромном количестве и ни одному фронтовику не отказывал в просьбе прислать книжку с автографом. Когда кто-то спросил однажды писателя не без скепсиса: неужели он отвечает всем без исключения, кто ему пишет, Илья Григорьевич ответил: "Всем. Без исключения. Это все - мои друзья".

Письма фронтовиков были родником для его творчества и, думаю, душевной опорой в жизни.

Эренбург все время рвался на фронт, но я его сдерживал. Все-таки был он уже немолод, а то, что он писал, было настолько ценно и важно, что вряд ли кто упрекнул бы "штатского" писателя за относительно тыловой образ жизни. Упрекнул бы один только человек - сам он. Бесстрашие Эренбурга было известно еще по Испании, и мне не очень-то хотелось пускать его на фронт, не хотел я рисковать жизнью писателя.

Зная его способность лезть под огонь, я решил, что лучше, если я сам его "вывезу" на фронт, все же мне легче будет с ним совладать, чем кому-нибудь другому, если не убеждением, то хотя бы своей редакторской властью.

Такой случай вскоре мне представился. В последних числах августа я узнал, что перед войсками Брянского фронта поставлена задача разбить танковую группу Гудериана, являвшуюся серьезной угрозой правому флангу Юго-Западного фронта, и мне захотелось увидеть эту баталию.

Вечером я поднялся на третий этаж редакционного здания к Илье Григорьевичу. Он выстукивал на "Короне" очередную статью в номер. Я сказал, что отправляюсь на Брянский фронт и, если у него есть желание, он может поехать со мной.

Илья Григорьевич сразу же воодушевился:

- Я готов, даже сейчас.

- Сейчас нельзя, - успокоил я его, - сейчас нужна ваша статья, а завтра утром приходите. Я скажу нач. АХО, он вас экипирует.

Рано утром Илья Григорьевич был уже в редакции. Впервые я его увидел в военной форме. Вид у него был далеко не бравый. Из того, что имелось на вещевом складе редакции, для его худощавой и сутулой фигуры с грехом пополам подобрали гимнастерку и бриджи, сапоги оказались большими, голенища болтались, как колокола. Из-под пилотки все время выползали космы, это его раздражало, и он все время ее поправлял.

Мы сразу же отправились в путь. С нами был еще Борис Галин: редакция направила его на работу в постоянную группу корреспондентов Брянского фронта.

Ночевали мы в Орле, в большой комнате какого-то штаба. Эренбург улегся на диване, а Галин по молодости примостился на столе. Должны были мы выехать рано, но произошла задержка. Эренбург, оказалось, еще дома никак не мог освоить выданные ему портянки, и Любовь Михайловна дала ему какие-то бело-розовые обмотки. И вот теперь Илья Григорьевич мучился, наматывал их, разматывал, снова наматывал, пока с помощью Галина не одолел их.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.