6

[1] [2] [3]

6

Когда Журавлева назначили директором завода, его предшественник Тарасевич, которого перевели на работу в министерство, характеризуя инженеров, сказал: "Соколовский - человек с головой и работник хороший. Вы на его колкости не обращайте внимания. Евгений Владимирович любит подковырнуть. Оригинал..." Журавлев часто вспоминал слова Тарасевича. Ничего в Соколовском нет оригинального, просто большой руки нахал... Еще недавно Иван Васильевич пожаловался Лене: "Приходит Соколовский и просит, чтобы я отменил приказ об увольнении Крапивы. У него, мол, жена больна, какая-то функциональная система и так далее. Я ему говорю, что за Крапивой четыре опоздания, нечего донкихотствовать. Так ты знаешь, что он выкинул? Вдруг спрашивает: "Иван Васильевич, неужели вы читали "Дон-Кихота"? Никогда не подумал бы". При всех. Что он наглец, это бесспорно". Журавлев давно бы освободился от Соколовского, но знал, что в министерстве его считают хорошим конструктором, найдутся защитники, гладко не пройдет. А Иван Васильевич терпеть не мог историй.

Сослуживцы Соколовского, как и бывший директор, считали Евгения Владимировича чудаком. Даже внешность у него странная: высокий, чересчур высокий, военная выправка, седые волосы ежиком, голубые глаза на лице цвета меди, так что и зимой кажется, что он только что приехал с юга, на левой щеке шрам, в зубах всегда короткая трубка с изгрызенным мундштуком, хотя курит он мало и только у себя дома. Работает и молчит. Слушает, как Брайнин спорит с Егоровым, укротят ли американцы Черчилля, - и молчит. Водку пьет и опять-таки молчит. Правда, никто особенно не старается его вызвать на разговор: может любого подцепить, язык у него острый.

Товарищи, не первый год работавшие с Соколовским, мало что о нем знали. Говорили, что он родом с Севера, отец его рыбачил; шрам у него с гражданской войны; он любит музыку, будто бы увлекается астрономией; была у него семья, но жена не выдержала его характера и сбежала; дома у него маленькая злющая собачонка; три года назад он должен был получить премию, но кто-то перехватил его изобретение. Твердо знали одно: прежде он работал на Урале, изругал директора, тот смешал его с грязью, даже фельетон был в газете "Гол, но сокол", в котором говорилось, что Евгений Владимирович возомнил себя мудрецом, а на самом деле он неуч; дело долго разбирали в Москве, в итоге Соколовского прислали сюда.

Среди различных странностей, которых у Соколовского было немало, имелась одна, пожалуй, наименее понятная: он иногда пил водку с художником Пуховым и даже удостаивал своего собутыльника разговором. Ничего нет удивительного в том, что Володя ценил общество Соколовского: молодому Пухову казалось, что после Москвы он попал в глушь, здесь мало людей с широким горизонтом, Соколовский - исключение. Иронические замечания Евгения Владимировича восхищали Володю: он считал, что Соколовский, как он, смотрит на все свысока Соколовский, однако, видел вокруг себя не только дурное, порой он радовался, даже восхищался; в такие минуты он моргал своими голубыми глазами и сердито пыхтел в незажженную трубку. Но об этом он никому не говорил, считая, что хорошее видят все. Другое дело - дрянь. Люди как будто сговорились ее не замечать А пакости еще, ох, как много! Именно поэтому Соколовский любил "подковырнуть", что прельщало в нем Володю. Но как мог Евгений Владимирович благоволить к молодому Пухову, которого разглядела даже наивная Танечка?

Володя в присутствии Соколовского не походил на себя. Отцу он говорил, что нет никаких идеалов; перед Танечкой издевался над любовью; встречая Сабурова, накидывался на искусство. А таким растерянным и скромным, каким он бывал с Евгением Владимировичем, его не знали ни родители, ни Танечка, ни его московские приятели. Он тронул Соколовского своей душевной неудовлетворенностью, беспокойством. Когда Евгений Владимирович однажды выразил желание посмотреть работы Пухова, Володя в смущении ответил: "Я вам их ни за что не покажу - это халтура. Может быть, мне еще удастся сделать что-нибудь настоящее". Только один раз Володя вызвал гнев Соколовского, сказав: "А чем Журавлев хуже Егорова или Брайнина?" Евгений Владимирович прикрикнул на него: "Вам, Владимир Андреевич, не двадцать лет. Может быть, в циники метите? Поганое ремесло, скажу прямо - клозетное. В древности циники презирали блага жизни, бродили по миру, говорили в лицо правду. Боюсь, что вы презираете не блага жизни, а, наоборот, порядочных людей, которые обходятся без этих благ..." Володя покраснел и, помолчав немного, признал, что Соколовский прав: Володя иногда ради красного словца говорит глупости, конечно же, Егоров и Брайнин - честные люди. Соколовский буркнул: "Ладно, пейте водку".

Молодой Пухов смог убедиться, что рассказы о чудачествах Соколовского не столь далеки от правды. Собачонка, которую звали Фомкой, действительно сказалась мерзкой. Фомка не только изорвал новые брюки Володи, но пребольно его укусил, так что он с неделю прихрамывал. Соколовский усмехнулся: "Он и меня два раза хватанул..." Володя как-то решился сказать: "Странный характер у вашего песика. Обыкновенно собаки не трогают своих..." Соколовский ответил, что подобрал Фомку на улице, не знает, как он жил раньше, - видимо, скверно, собаку сбили с толку. "Ведь он добряк, меня обожает. Сторож удивительный! Но вдруг на него находит затмение, не знает, кого от кого защищать. Это и с людьми бывает. Даже часто... Хотят помочь и на своих напускаются .."

Правдой сказалось и то, что Соколовский любит музыку. Володя как-то пришел - Евгений Владимирович сидел возле приемника, даже не поздоровался. Передавали Десятую симфонию Шостаковича. Когда передача закончилась, Соколовский долго молчал и наконец сказал Володе: "Хорошая вещь математика, беспредельная..." И больше за весь вечер не обронил ни слова.

Володя видел на столе Соколовского самые неожиданные книги: Большой астрономический атлас, историю Индии, "Проблемы кристаллографии", стихи Петрарки. "Когда он успевает это читать, - спрашивал себя Володя,- и зачем это ему? Наверно, скучает. Как я..." Окончательно ошеломил его Соколовский, сказав, что начал зубрить английский язык: "У нас в школе был немецкий. Хочется кое-что почитать в подлиннике..."

Брайнин не пропускал ни одной статьи о международном положении и обожал поговорить про дипломатию. Как-то, не видя кругом ни одного подходящего собеседника, он подошел к Соколовскому: "Как вы думаете, Евгений Владимирович, франко-американские разногласия имеют под собой, так сказать, реальную почву?" Соколовский улыбнулся: "Наум Борисович, вам это лучше знать, вы ведь международник. У французов есть поговорка: "Если бы молодость знала, если бы старость могла..." Выходит так, что американцы могут, но не знают, а французы знают, да не могут". Брайнин не понял, но на всякий случай рассмеялся.

Случалось порой, что Соколовский первым заговаривал, и тогда ему было все равно, кто перед ним - Брайнин, молодой Пухов, Журавлев, рабочие. Это было, когда он вскипал, возмущенный скверной работой, непорядком или бездушным отношением к людям. Он ругал в такие минуты и профорга - не поставил вопрос о столовой для рабочих, а там безобразие; и Журавлева - дома в поселке не сегодня-завтра рухнут; и заведующего клубом Добжинского - ни концерта не устроит, ни серьезной лекции, зайдешь - или доклад Брайнина и все спят, или пищит патефон, и три пары с горя танцуют; и Лапушкина - сдает сплошной брак, глядеть стыдно, а потом думают, что модель плохая; и газетчиков - описали завод, как будто это райские кущи, того и гляди у Ивана Васильевича крылышки вырастут. Вот за такие речи некоторые его и побаивались.

В последнее время он как-то реже набрасывался на людей, и Журавлев удовлетворенно думал: стареет Соколовский, помягчал... Прочитывая газету, Евгений Владимирович теперь часто говорил: "Правильно написано..." Недавно Егоров ему пожаловался на директора: "Я говорю: Васильев нам необходим, а с Мамульяном я вовсе не собираюсь расстаться, нужно создать новую штатную единицу. Он сам это знает, поскольку мы начали выпускать автоматические линии. Отвечает, как будто с неба свалился, что он входить с представлением не собирается, нужно сокращать штаты, а не раздувать. Ну что с ним можно сделать?.." Соколовский улыбнулся. "Журавлева, по-моему, скоро снимут". Егоров оживился: "Вы что-нибудь слыхали?" Евгений Владимирович покачал головой: "Ничего не слыхал. Но убежден... Я последнее постановление два раза прочитал. Все абсолютно правильно, насчет обуви, кастрюль. Хотят, чтобы люди жили..." Егоров растерялся: "Евгений Владимирович, какая же связь?.." Соколовский ответил: "Одно вытекает из другого". И больше ничего не сказал.

На стене у Соколовского висела фотография миловидной девушки. Молодого Пухова она очень интриговала, но спросить Евгения Владимировича он не решался. Клаве, которая приходила убирать комнату, Соколовский однажды сказал: "Это портрет моей дочери. Я ее не видел двадцать два года".

Евгений Владимирович женился в 1928 году на хорошенькой блондинке, студентке литературного факультета, которую звали Майей. Она его покорила печальным взглядом и робкой мечтательностью. Была ли она такой или Соколовский ее приукрашивал? Он тогда работал на одном из московских заводов, пора была трудная, ни на что не хватало времени, и он проглядел, как застенчивая мечтательница превратилась в вертлявую, крикливую женщину. Как-то Майя начала кричать, что она не может так жить. Он удивленно спросил: "Скучаешь? А почему не работаешь?" Майя в ответ заплакала. Родилась дочка, и Соколовский думал, что его семейная жизнь наладится. Но Майя не унималась; каждый вечер он слышал те же жалобы: приятели Евгения Владимировича один скучнее другого, это не люди, а машины, да и сам Соколовский бесчувственный сухарь; настоящую жизнь она увидела только в каком-то американском фильме на вечере ВОКСа; она должна отдать девочку своей матери и поехать на Кавказ: доктора говорят, что ее нервы не выдержат. Вернувшись из Кисловодска, она объявила мужу, что, во-первых, она не поправилась, хотя принимала ванны, ей пришлось пережить ужасную трагедию; во-вторых, им необходимо сейчас же развестись, иначе она умрет или попадет в клинику для душевнобольных; в-третьих, она познакомилась с одним очень симпатичным человеком, он теперь занимается коммерцией, приехал за пушниной, но он с высшим образованием, адвокат, конечно, не коммунист, но сочувствует, по бумагам он бельгиец и живет постоянно в Брюсселе, но он русский; одним словом, он уже навел справки, ей дадут заграничный паспорт, через неделю она уезжает с ним в Бельгию; конечно, Машеньку они возьмут с собой, он обожает детей, девочка получит там настоящее образование; в общем все это к лучшему и для Майи, и для Машеньки, и для Соколовского. Евгений Владимирович попросил об одном: "Пиши мне, как Маша..." Жена расчувствовалась и поцеловала его, оставив на небритой щеке две красные полоски.

Когда она уехала, Соколовский понял, что не любит ее, да и никогда не любил. Он о ней не вспоминал, но часто видел перед собой Машеньку. В первое время Майя присылала ему регулярно открытки с изображением готических церквей и замков, сообщала, что Машенька здорова. Последнюю открытку он получил незадолго перед войной: Майя писала, что Машенька очень любит своего отчима, русский язык она не забыла, ее все зовут Мэри, это красивее, чем Мари, в школе она считается одной из лучших, она не может написать отцу, потому что ушла в кино с учительницей. Соколовский сказал вслух: "Мэри", - и сам вздрогнул от печали, которая была в его голосе.

Много лет Соколовский не получал никаких вестей, не знал, жива ли его дочь. Три года назад один инженер, который ездил с делегацией в Бельгию, привез Соколовскому письмо от дочери. Мэри писала, что ее мать умерла еще во время войны; в Бельгии было ужасно, русские спасли всех, и она горда тем, что она русская; она училась в университете, но бросила, увлеклась пластическими танцами, все говорят, что у нее большие способности, эти танцы дают одновременно ритм современности и пластику древней Эллады; она надеется, что когда-нибудь ей удастся побывать в России и показать свои танцы; будущее, конечно, принадлежит Советскому Союзу, она не пропустила ни одного русского фильма, ни одного доклада о жизни русских; она посылает отцу две фотографии на одной она снята, когда училась, на второй, маленькой, она в хитоне, это теперь, в студии пластических танцев. Соколовский сердито спрятал танцовщицу в ящик стола, долго с нежностью и недоумением разглядывал другую фотографию, потом повесил ее на стенку и, глядя на нее, всякий раз удивлялся: непонятно, что эта девушка с милым лицом - его дочь, что зовут ее почему-то Мэри и что нет между ними ничего общего. Он ответил дочери, год спустя она прислала коротенькое письмо: она уезжает в Париж, очень торопится, очень довольна, - и на этом переписка оборвалась.

После неудачного брака Соколовский с недоверием относился к себе, и когда ему нравилась какая-нибудь женщина, переставал с нею встречаться. Он привязался к своему одиночеству, не мечтал ни о любви, ни о дружбе. Так он дожил до пятидесяти с лишним лет, когда в заводском клубе встретил женщину, которая встревожила его душу. Он не помнит, о чем именно он говорил с Верой Григорьевной, когда они познакомились, - кажется, о музыке Баха. Вскоре после этого он встретил ее на улице и попросил разрешения прийти к ней. Он начал ее навещать, все острее и острее испытывая необходимость увидеть улыбку, освещающую ее суровое лицо, услышать тихий голос, почувствовать, что она рядом.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.