Глава XXXVIII. Глухая пора (1)

[1] [2] [3] [4]

Отношения Заболоцкого и Пастернака складывались неровно. Пастернак в 1928 году сдержанно поблагодарил за присылку «Столбцов», но нет ни одного свидетельства, что книга ему понравилась. Заболоцкий хорошо относился только к поздним пастернаковским сочинениям — ранние казались ему манерными; в одном из писем к Андрею Сергееву — в будущем замечательному переводчику и эпическому поэту — он замечает:

«Советую вам сравнить старые книги Пастернака с его военными стихами и послевоенными… Последние стихи — это, конечно, лучшее из всего, что он написал: пропала нарочитость — а ведь Пастернак остался».

Это мнение спорное, разделяют его далеко не все — точно так же, как не все считают вершиной творчества Заболоцкого его послевоенные стихи: для многих он остается прежде всего автором «Столбцов» и «Торжества земледелия». Но нам сейчас важны не совпадения их эволюции (во многих отношениях поздние Заболоцкий и Пастернак, которых, по запальчивому мнению Кушнера, легко перепутать, даже более противоположны, чем автор «Столбцов» и автор «Спекторского»). Важно, что Заболоцкий в трудное для себя время искал в Пастернаке опоры и утешения. Заболоцкий только что вернулся из заключения, он не был еще реабилитирован, в Москве проживал на птичьих правах, у друзей, и стихов не писал семь лет. Снова писать Заболоцкий стал только в сорок шестом — появились шедевры: «В этой роще березовой», «Слепой», «Утро». Пастернак тогда был для него не просто поэтом, но доказательством, что поэзия возможна. И если в тридцатых Заболоцкий высказывался о Пастернаке главным образом скептически, то в сороковых — восторженно: говорил Лидии Чуковской, что «Рождественскую звезду» надо повесить на стену и каждый день снимать перед этим стихотворением шляпу.

Весь сорок шестой год прошел под знаком переводческой каторги. Лидия Чуковская в телефонных разговорах пыталась утешать его — ведь все это ради романа!— но и сама понимала иллюзорность этих утешений: сил на роман почти не оставалось. «Не мытьем, так катаньем все-таки умеют помешать ему писать свое»,— записывала она в дневнике уже в 1947 году, когда на Пастернака обрушился перевод из венгерского вольнолюбивого классика Петефи.

Июнем сорок шестого датируют обычно начало холодной войны, отсчитываемой от Фултонской речи Черчилля. Советские, американские и британские корреспонденты, освещавшие еще длившийся Нюрнбергский процесс, не знали, как им теперь общаться друг с другом. Встречи с иностранцами снова стали наказуемы; справедливости ради заметим, что процесс этот был обоюдным — не только в СССР нарастала антизападная истерика, но и на Западе бушевала антисоветская. В августе грянул новый заморозок. 14-го появилось постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Очередными жертвами оказались Зощенко и Ахматова. В день постановления Зощенко встретил на улице Ахматову, еще ничего не знавшую (она, случалось, неделями не читала газет):

— Анна Андреевна, что же теперь делать?

— Терпеть!— просто ответила Ахматова, не зная, о чем идет речь. Она и терпела, а Зощенко едва не сошел с ума и вскоре лишился способности писать. Даже половинчатая реабилитация не вернула его к жизни.

Пастернак понимал, что следующим будет он — молнии ударили уже во все окрестные вершины; он знал это и ничего не боялся. И точно — на сентябрьском (X) пленуме правления Союза писателей его начали чихвостить по-прежнему, 9 сентября в «Правде» появилась резолюция, в которой Пастернака клеймили за безыдейность и объявляли далеким от действительности. Он только плечами пожал и не отменил назначенного на этот день чтения первых глав романа на переделкинской даче. Приглашены были: бывший рапповец Зелинский (с которым Пастернак до самой середины пятидесятых поддерживал почти дружеские отношения — а Зелинский будет травить его даже яростней, чем потребуется), поэтесса и переводчица Вера Звягинцева, Николай Вильям-Вильмонт, Чуковский, его сын Николай с женой… Чуковскому все это показалось неуместной бравадой; Пастернак в самом деле ничем не показал, будто задет постановлением. Роман не произвел на Корнея Ивановича почти никакого впечатления,— христианская линия показалась ему архаичной, язык и интрига — дурновкусными, и вообще ему, самоучке «из низов» и притом эстету, все это было чуждо по определению. Стихи доктора — Пастернак к тому времени написал «Март» и «Бабье лето» — он счел хорошими, очень пастернаковскими, но не выражающими душевного настроя героя.

Между тем публичные выпады в адрес Пастернака сделались регулярными. Он ни на что не обращал внимания, аНине Табидзе писал:

«Милая Ниночка, осенняя трепотня меня ни капельки не огорчила. Разве кто-нибудь из нас так туп или нескромен, чтобы сидеть и думать, с народом он или не с народом? Только такие фразеры и бесстыдники могут употреблять везде это страшное и большое слово, не заботясь о том, осталось ли у него хоть какое-нибудь значение».

Но тут в жизни Пастернака произошла важная перемена — она поначалу не коснулась его литературной судьбы, но человеческую перевернула. Главным редактором «Нового мира» был утвержден Константин Симонов, с которым они вместе ездили в Орел в 1943 году. Симонову дозволялся и даже предписывался либерализм. Именно он добился права впервые после постановления напечатать «Партизанские рассказы» Зощенко — то есть хотя бы и с самыми слабыми текстами, но все-таки вернуть его в литературу. Он хотел печатать и Ахматову. Когда стали потравливать Пастернака, Симонов немедленно распорядился попросить у него стихов. В ответ редакция «Нового мира» получила скромное письмо:

«Я летом начал роман в прозе «Мальчики и девочки» (нынешнее, мож. быть временное его название). Хотя он должен обнять последнее сорокапятилетие (1902—1946), но изображение исторических событий стоит не в центре книги, а является историческим фоном сюжета, беллетристически подробно разработанного в том роде, как в идеале сюжет понимали, скажем, Диккенс или Достоевский.

Прерванную в последнее время работу я возобновлю на днях и всего охотнее обошелся бы без всякого задатка, чтобы не связывать себя контрактом на еще не готовую вещь. Это выяснится на днях. Если дела мои устроятся, я воздержусь от заключения договора, чтобы сохранить свободу (чтобы надо мной не висело сознание полученного аванса и взятого на себя обязательства).

Если же я не приведу денежных дел в порядок, я буду просить редакцию сделаться со мной (с обязательным условием самое меньшее 25%ного единовременного аванса) на этот роман, объемом предположительно в 20 печ. листов, сроком на год, т.е. с обязательством представить его и начать его печатание с сентября будущего 1947 года».
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.