Глава XLV. Расправа (3)

[1] [2] [3]

Отдельную группу составляли литераторы, «озабоченные судьбой оттепели». Сейчас, когда демократические силы в правительстве так нуждаются в нашей поддержке; когда им так трудно бороться с номенклатурой; когда каждое завоевание дается с таким трудом… когда наверху заговорили о ленинских нормах… в такое время опубликовать за границей контрреволюционный роман?! «Ему ничего не будет, а нас всех теперь прикроют!» — таков был лейтмотив интеллигентских разговоров накануне собрания, и эта пошлость была хуже ортодоксально-коммунистической ярости, выразившейся в хрущевском разносе.

Вот Катаев, чей «Белеет парус одинокий» будут читать и через сто лет, Катаев, присутствовавший на первом чтении «Спекторского» и навсегда завороженный этой «прозой стихами», Катаев, который напишет в шестидесятых-семидесятых отчаянно трагические книги о своей преданной и погубленной юности,— в пятидесятых это сановитый переделкинский житель, любитель анекдотов, элегантный пошляк, по ночам пишущий горестные стихи… Вот Вера Инбер, ретроградка, противница даже умеренной демократии, на всю жизнь напуганная женщина, провозглашавшая в своих поэмах тосты за Сталина «как за венец всего».

Да что говорить о них, если твердокаменная Лидия Корнеевна Чуковская, все отлично понимавшая про советскую власть,— пишет в дневнике о том, что выступать в защиту Пастернака ей никак нельзя, это убьет Деда (так она называла отца), у него и так сосудистые спазмы, головные боли и бессонница… У одних были престарелые родители, у других — рукопись в наборе, труд всей жизни; у третьих — вполне сознательное и даже, пожалуй, похвальное нежелание противопоставлять себя коллегам, которые все понимают, но боятся.

«Как вы думаете, они не отнимут дачу?» — спрашивал Пастернак у немногочисленных в ту пору посетителей. Дачу не отняли. Пастернака оставили членом Литфонда. Более того — в пятьдесят девятом к нему заслали гонца с вопросом, не хочет ли он снова вступить в Союз писателей и отречься от романа. Намекнули, что готовы принять. Ведь членского билета с подписью Горького у него так никто и не отнял. Он категорически отказался: «Они хотят сделать вид, что ничего не было»…

Он понимал, что, исключив его, Союз писателей вывел его судьбу на новый уровень, что и это предусмотрено высшим планом, что чашу придется пить — без этого судьба будет неполна. Человек трепетал, роптал, страшился — художник принимал высшую логику. Именно после исключения Пастернак становится мучеником в глазах всего мира. В Переделкино, как некогда в Ясную Поляну, со всего мира летят сочувственные письма. В воспоминаниях иностранных славистов копающий Пастернак становится таким же символом России, как пашущий Толстой. Весь мир с любопытством следит за пастернаковской Голгофой,— и пошлость не лучше местной, пошлость тамошняя, обступает Пастернака стеной.

7

Вечером 31 октября 1958 года Ивинская зашла к матери в Собиновский переулок. Ее нашли и здесь — звонили из ЦК.

— Ольга Всеволодовна,— сказал Поликарпов,— накиньте шубку и выходите. Сейчас мы за вами подъедем и всевместе поедем в Переделкино. Нужно привезти Бориса Леонидовича в ЦК.

Ивинская немедленно отзвонила дочери и отправила ее в Переделкино — предупредить Пастернака. Она напрасно надеялась, что Ирина успеет раньше: правительственный ЗИЛ примчался через считаные минуты, в нем был директор Всесоюзного управления по охране авторских прав Григорий Хесин. Следом приехала черная «Волга». Хесин сообщил план действий: на этой второй машине Ивинская должна отправиться в Переделкино и подготовить Пастернака, чтобы он не говорил лишнего,— после чего его отвезут непосредственно в ЦК.

Ивинская села в «Волгу», и они понеслись в Переделкино, не тормозя на светофорах. Когда Емельянова на такси доехала до улицы Павленко, черные машины уже стояли на дороге. «Где ты пропадаешь?!» — шепотом закричала на нее мать. Вызвать Пастернака с дачи предстояло именно Емельяновой — Ивинской ход туда был закрыт. Емельянова постучала, открыла невестка Пастернака Галя Нейгауз. Тут же вышла Зинаида Николаевна, встревоженная поздним визитом. «Передайте, что его хочет видеть Емельянова». За Пастернаком пошли, он спустился из кабинета — уже одетый, понимая, видимо, куда и почему предстоит ехать. Емельянову поразила его бодрость. Они поехали в город на «Волге» — Ивинская, Емельянова, Пастернак; следом ехал ЗИЛ.

Поразительно, но в машине они всю дорогу хохотали. Пастернак был убежден, что его примет лично Хрущев, что судьба его сейчас решится — некий отголосок веры в то, что если поговорить с властью напрямую, все волшебно изменится. А в том, что власть решила наконец с ним поговорить без посредников,— сомнений не было! Чего же ради в девять вечера приедут на ЗИЛе! Им владело радостное возбуждение, он импровизировал на вечную тему — в духе пушкинского «Воображаемого разговора» с царем, вроде булгаковского скетча для Елены Сергеевны о предполагаемой беседе со Сталиным… «Что я ему скажу? Скажу, что меня застали врасплох, брюки дачные. И как я выгляжу! Они там скажут: «Сколько шума из-за такой рожи!»» Ивинская настояла, чтобы заехали в Потаповский: ей надо привести себя в порядок, переодеться… Пока она «мазалась», Пастернак в своей манере гудел: «Не наводись, Оля! Бог и так тебя не обидел». Захватили флаконы валерьянки, валокордина, Пастернак выпил стакан крепкого чая. Приехали на Старую площадь — дорога туда по ночной Москве заняла от силы двадцать минут. Подвезли их к пятому подъезду.

На входе у Пастернака спросили документы. Он стал ровно в тех же выражениях, что и в машине, объяснять: захватили врасплох, на даче, паспорта с собой нет. «У меня в кармане только билет писательского союза, из которого меня исключили»…

— Давайте,— сказал охранник, несколько смущенный пастернаковской клоунадой.— У нас можно. У нас тут все можно.

Пропуск был заказан на Пастернака и Ивинскую. Пастернак просил пустить Емельянову — «У девочки медикаменты для нас». Охранник сказал, что пропуск должны заказать сверху. Они с Ивинской поднялись наверх. Пропуска были выписаны в кабинет Поликарпова. Это было серьезное разочарование — верховная власть не снизошла,— но Пастернаком уже владел кураж.

— Ай-ай-ай, Дмитрий Алексеевич!— сочувственно воскликнул он.— Как вы бледны, как плохо выглядите! Не больны?

Вид у Поликарпова был в самом деле не лучший — еще бы, после бессонной недели! В кабинете находился еще один худой человек с какой-то папкой — он вроде бы показался Ивинской смутно знакомым по портретам, но кто это, она не узнала. Поликарпов предложил им сесть в глубокие кожаные кресла.

— Пожалуйста, выпишите пропуск девочке внизу,— попросил Пастернак.— Она будет меня отпаивать валерьянкой.

— Как бы нас не пришлось отпаивать,— покачал головой Поликарпов,— нечего девочку путать, и так слышит бог знает что.

— Ничего страшного, пусть сама разберется,— упорствовал Пастернак.

— Ладно, пусть она ждет,— вмешалась Ивинская.

Поликарпов поднялся из-за стола и торжественно сообщил, что письмо Пастернака получено (он не уточнял, кем — все и так было понятно; прямо-таки «Ваш роман прочитали»).

— Вот ответ,— он выдержал паузу.— Вам разрешено остаться на Родине. Правда, остановить гнев народа мы сейчас не можем. Вам самому теперь придется мириться с народом. Например, остановить завтрашний номер «Литературной газеты» не в наших силах…

— Как вам не совестно, Дмитрий Алексеевич!— закричал Пастернак, тоже вскакивая.— Какой гнев народа?! Ведь в вас есть что-то человеческое! (Можно ли вообразить советского писателя, обращающегося с такими словами к завотделом ЦК КПСС?) Как вы можете лепить такие трафареты?! Народ — это священное слово, а вы его словно по нужде из штанов вынимаете! Это слово — «народ» — вообще произносить нельзя!

Поликарпов шумно вдохнул, сдержался, походил по кабинету, чтобы успокоиться, и снова встал перед Пастернаком.

— Ладно, ладно, теперь будем мириться.

Вдруг он похлопал Пастернака по плечу совершенно дружеским жестом и фамильярно, тоном ниже, сказал:

— Ах, старик, старик, заварил ты кашу…

По воспоминаниям Ивинской, Пастернак терпеть не мог, когда его называли стариком. Он понимал, что в шестьдесят восемь лет слово «старик» звучит уже не столько обращением, сколько констатацией. Но, думается, обиделся он не на «старика», а на то, что с ним, нобелевским лауреатом, самым известным в мире гражданином СССР после Хрущева, разговаривают на «ты» и почти доверительно — и это после всего, что они с ним сделали.

— Пожалуйста, бросьте эту песню. Со мной так разговаривать нельзя!

Тут он вполне был равен своему доктору в разговоре с Комаровским — «Вы забываетесь».

— Заварил, заварил. Вонзил нож в спину России, сам теперь улаживай…

Он, может, и шутил. Он, может, газетный штамп цитировал. Но Пастернак не расположен был ни шутить, ни вдаваться в объяснения:

— Извольте взять свои слова назад! Я с вами разговаривать не буду!— и театрально (любил эффекты, что ж тут такого!) направился к двери.

— Задержите его!— крикнул Поликарпов Ивинской. Пастернак шел медленно, с тем именно расчетом, чтобы и можно было задержать; Ивинская на нем повисла, крикнув Поликарпову:

— Вы его травить, а я — держать?! Возьмите, возьмите слова назад!

— Беру, беру,— пробурчал Поликарпов.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.