Глава XVIII. «Спекторский». «Повесть» (1)

[1] [2] [3] [4]

Глава XVIII. «Спекторский». «Повесть»

1

Ни один замысел Пастернака не претерпел таких кардинальных изменений, как идея романа о молодом поэте Сергее Спекторском. Он был начат еще в 1922 году — Пастернак написал и напечатал в «Московском понедельнике» (12 июня) «Три главы из повести». В них присутствуют уже все главные герои неосуществленного романа, «разрозненные части» которого, как писал Пастернак в «Повести», носились перед его глазами уже лет десять, то есть с 1919 года. «Повесть» доведена только до лета 1914 года. В 1930 году, «кончая не поддающиеся окончанию замыслы», Пастернак увел действие романа на шесть лет вперед и закончил его 1919 годом.

«Спекторский» был осуществлением давней мечты о большом (лучше бы прозаическом) сочинении — том, о котором Пастернак говорил еще с Цветаевой при второй встрече. После долгих колебаний и подступов он решил, что магический кристалл и Пушкину не показывал финал романа, а потому надо решиться начать — дальше пойдет. О начале работы Пастернак думал с радостью: само обращение к счастливому времени его поэтического становления, к годам ранней юности отвлекало его от угнетенного состояния, в котором он провел 1923—1925 годы. Мандельштаму он объяснял это так:

«Работа лежит далеко в стороне от дня (…). Вот в этом ее прелесть. Она напоминает забытое, оживают запасы сил, казавшиеся отжившими. Финальный стиль (конец века, конец революции, конец молодости, гибель Европы) входит в берега, мелеет, мелеет и перестает действовать. Судьбы культуры в кавычках вновь, как когда-то, становятся делом выбора и доброй воли»

— культура двадцатых, понятно, могла о такой добровольности только мечтать. Тем не менее логика фабулы оказалась сильнее — вещь, начатая радостно, с надеждой, обернулась одним из самых горьких примеров «финального стиля» и завершила первый этап творчества Пастернака.

Чем дальше, тем больше «Спекторский» становился для Пастернака исполнением обязательства, данного самому себе (и — во вторую очередь — современникам). Попытка соединить поэзию с исторической, фабульной прозой предпринимается обычно в двух случаях: либо поэзия позволяет изложить сюжет более выпукло и лаконично, с большей мерой обобщения (ибо стиху вообще присуща большая степень свободы в обращении с временем и пространством),— либо она же дает возможность чего-то не договорить, спрятавшись за лирическими туманностями. Пастернак явно ориентировался на первый вариант (не зря же называл «Спекторского» в письме к Ольге Фрейденберг «своим Медным Всадником»), но нередко сбивался на второй, поскольку некоторых тем еще недодумал тогда — или не позволял себе додумывать. Цветаевой он писал, что понимает «Спекторского» как попытку вернуть истории отпавшее от нее поколение — их общее. В каком-то смысле оно действительно отпало от истории — главным образом потому, что пятый год они застали подростками, а к семнадцатому им было от двадцати до тридцати, то есть сформироваться они успели при прежней власти, а жить пришлось при новой; они во всех отношениях оказались между молотом и наковальней — поскольку в силу происхождения не могли вполне отказаться от предрассудков своего класса и не могли опять-таки не сочувствовать народу-мстителю. Вписать половинчатое, межеумочное поколение в контекст большой истории, разобраться, в чем его историческая роль,— главная задача большой прозы Пастернака. Перечитывая эту вещь сегодня, диву даешься — как о многом он сумел сказать в отвердевшие, подцензурные времена; и все потому, что точнейшие диагнозы и горькие констатации, от которых, кажется, он и сам прятался, надеясь «все согласить, все сгладить»,— спрятаны и растворены в море лирических туманностей. Читатель — особенно недалекий, каковы в массе были цензоры,— начинает и эти проговорки воспринимать как метафоры, и в результате они проскакивают в печать.

«Спекторский» — хроника нарастающей обреченности, роман о редукции мира, о страшном и категорическом его сокращении. Непримиримое расхождение со временем зафиксировано тут, пожалуй, и жестче, чем в «Живаго». Иное дело, что в 1931 году Пастернак еще считал себя виноватым. Отсюда и трагизм книги, которую он начинал так радостно.

2

Вот сюжет, в беглом изложении. Студент Сергей Спекторский влюблен в Ольгу Бухтееву — молодую красавицу, которая, однако, замужем за инженером, и брак будто бы счастливый. Между тем она оказывает Спекторскому недвусмысленное предпочтение:

Любовь, с сердцами наигравшись в прятки,
Внезапно стала делом наяву.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И чем она милей и ненаглядней,
Тем ближе срок, и это дело дней.

Дни проходят, и зимой — на встрече Нового, 1913 года — предполагается большим кружком московской артистической молодежи выехать на дачу. Веселая пьяная компания едет на санях и розвальнях в дачный дом, среди общего веселья Сергей оказывается с Ольгой наедине — здесь следует единственная во всем поэтическом наследии Пастернака эротическая сцена (хотя эротические подтексты явственны и во многих стихах «Живаго» — в «Осени», скажем, в «Объяснении» или «Зимней ночи»). Фрагмент был высоко оценен современниками,— в частности Тихоновым,— и это, вероятно, было не последней причиной того, что автор убрал его из текста. Он не любил именно тех своих вещей, которые любили все. Мы его, однако, процитируем — он важен для понимания дальнейшего пути и автора, и фабулы. «Спекторский» — произведение по преимуществу эротическое, в том же смысле, в каком эротично было и само отношение Пастернака к революции. Если угодно, «Спекторский» и примыкающая к нему «Повесть» — пророческие сочинения о том, как ночная кукушка перекуковывает дневную, о том, как соблазны плотской любви (совпадая с соблазнами революции и новой государственности) оказываются сильнее, чем любовь духовная.

Вот что происходит между Сергеем Спекторским и Ольгой Бухтеевой:

Когда рубашка врезалась подпругой
В углы локтей и без участья рук,
Она зарыла на плече у друга
Лица и плеч сведенных перепуг,
То не был стыд, ни страсть, ни страх устоев,
Но жажда тотчас и любой ценой
Побыть с своею зябкой красотою,
Как в зеркале, хотя бы миг одной.
Когда ж потом трепещущую самку
Раздел горячий ветер двух кистей,
И сердца два качнулись ямка в ямку,
И в перекрестный стук грудных костей
Вмешалось два осатанелых вала,
И, задыхаясь, собственная грудь
Ей голову едва не оторвала
В стремленьи шеи любящим свернуть,
И страсть устала гривою бросаться,
И обожанья бурное русло
Измученную всадницу матраца
Уже по стрежню выпрямив несло,
По-прежнему ее, как и вначале,
Уже почти остывшую как труп,
Движенья губ каких-то восхищали,
К стыду прегорько прикушенных губ.

При всей — на грани фола — рискованности метафор эти шесть вычеркнутых строф чрезвычайно удачны. Правда, стоит себе представить эту грудь, отрывающую голову своей обладательнице,— «два осатанелых вала»… но читать Пастернака, в особенности раннего, слишком трезвыми глазами — значит лишать себя львиной доли удовольствия. Не для того писано. После яростной любовной сцены герой с утра пытается признаться во всем мужу возлюбленной — у Сережи Спекторского вообще от влюбленности до брака путь короткий, он и в «Повести» будет предлагать руку и сердце шведской гувернантке, с которой едва три раза серьезно поговорил; муж оказывается человеком широких взглядов и тем навеки восстанавливает Сергея против пошлости «свободных отношений». Может быть, именно терпимое отношение к «любви втроем» отвращало впоследствии Пастернака от Бриков — он видел в этом несомненное извращение. Кстати, из отдельного издания романа вылетели и эти строчки (финал второй главы):

Нет, я рехнусь. Он знает все, скотина.
Так эти монологи лишний труд?
Молчать, кричать? Дышать зимы картиной?
Так уши, отморозив, снегом трут.

(то есть усугубляют ужасное,— таким превышением невыносимой ситуации, казалось бы, герою еще и молчать о ней, как если бы ничего не случилось.— Д.Б.).

«Послушайте! Мне вас на пару слов.
Я Ольгу полюбил. Мой долг…» — «Так что же?
Мы не мещане, дача общий кров,
Напрасно вы волнуетесь, Сережа».

По всей вероятности, это воспоминание о разговоре-объяснении с Борисом Збарским, в отношениях с которым в 1916 году у Пастернака возникла двусмысленность. Это же позволяет думать, что Ольга Бухтеева поначалу сохраняла некие черты Фанни Збарской, но в 1930 году действие вырулило совсем не туда, куда устремлялось поначалу. Если Пушкин искренне недоумевал, как это его Татьяна «удрала» такую штуку,— то для Пастернака, начинавшего роман о Спекторском, финал книги, написанный в 1930 году, был бы куда большей неожиданностью — его Ольга удрала в революцию, что, конечно, гораздо круче, нежели замуж за «толстого этого генерала». Правда, финальное объяснение с героем в обоих случаях для героя нелестно — «лишний человек» всегда теряет женщину, и это генеральная фабула всех романов о «лишних людях» с «Онегина» до «Приглашения на казнь».
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.