Проза и эссе (основное собрание) (5)

[1] [2] [3] [4]

В этом гигантском воплощении совершенного порядка вещей ямбический размер так же естественен, как булыжная мостовая, Петербург является колыбелью русской поэзии и, более того, стихосложения. Идея благородной структуры вне зависимости от содержания (иногда именно вопреки его качеству, что создает необычайное ощущение несоразмерности и указывает не столь на авторскую, сколь на собственную стиха оценку описанного явления) -специфически местная. Традиция эта возникла век назад, и обращение к строгим размерам в первой книге Мандельштама "Камень" отчетливо напоминает Пушкина и его плеяду. И опять-таки это не результат сознательного выбора и не знак того, что стиль Мандельштама предопределен предшествующим или современным ему развитием русской поэзии.

Наличие эха -- первая особенность хорошей акустики, и Мандельштам всего лишь создал громадный купол для своих предшественников. Под ним отчетливее всего различимы голоса, принадлежащие Державину, Баратынскому и Батюшкову. В значительной степени, однако, работа его имела самобытный характер, не обусловленный существующей поэтикой -- того времени в особенности. Ему дано было выразить слишком многое, чтобы еще заботиться о стилистической оригинальности. Но именно эта перегруженность его в остальном традиционного стиха и сделала его оригинальным.

На первый взгляд, его стихи не выглядели столь уж отличными от лирики символистов, господствовавших на литературной сцене: он использовал довольно регулярные рифмы, привычную строфную композицию, и длина его стихотворений вполне обычна -- от шестнадцати до двадцати четырех строк. Но, используя эти скромные средства передвижения, он уводил своего читателя много дальше, чем любой из уютных -- ибо смутных -- метафизиков, называвших себя русскими символистами, Как течение символизм был, несомненно, последним из великих (и не только в России); однако поэзия -- искусство крайне индивидуалистическое, оно негодует на -измы. Поэтические творения символистского искусства такие же объемистые и серафические, какими были ряды последователей и постулаты этого движения. Это парение в вышине было так беспочвенно, что искушение испытывали студенты-выпускники, армейские кадеты и клерки, и к рубежу веков жанр был скомпрометирован до степени словесной инфляции. Нечто подобное произошло со свободным стихом в сегодняшней Америке. Затем непременно как реакция последовала девальвация в обличий футуризма, конструктивизма, имажинизма и т. д. То были -измы, воюющие с -измами, литературные приемы с литературными приемами. Только два поэта, Мандельштам и Цветаева, создали качественно новое содержание, и судьба их ужасающим образом отразила степень их духовной автономии.

В поэзии, как и везде, духовное превосходство всегда оспаривается на физическом уровне. Невольно возникает мысль, что именно разрыв с символистами (тут не обошлось без их антисемитизма) содержал ростки будущего Мандельштама. Я имею в виду не столько глумление Георгия Иванова над стихотворением Мандельштама в 1917 году, чему затем вторили официальные гонения тридцатых, сколько растущее разобщение Мандельштама с любыми формами массового производства, особенно языкового и психологического. Результатом был эффект, при котором чем яснее голос, тем резче диссонанс. Нет хора, которому бы это понравилось, и эстетическая обособленность приобретает физические параметры. Как только человек создает собственный мир, он становится инородным телом, в которое метят все законы: тяготения, сжатия, отторжения, уничтожения.

Мир Мандельштама был достаточно велик, чтобы навлечь их все. Я не думаю, что, избери Россия другой исторический путь, его судьба уж так бы изменилась. Его мир был слишком автономен, чтобы раствориться. Кроме того, Россия пошла путем, которым пошла, и для Мандельштама, чье поэтическое развитие было стремительным само по себе, это направление могло означать только одно -- ошеломительное ускорение. Это ускорение повлияло прежде всего на характер его стиха. Его величественное, задумчивое цезурированное течение сменилось быстрым, резким, бормочущим движением. Мандельштаму сделалась свойственна поэзия высокой скорости и оголенных нервов, иногда загадочная, с многочисленными перепрыгиваниями через самоочевидное, поэзия как бы с усеченным синтаксисом. И все же на этом пути она стала подобной песне не барда, а птицы с пронзительными непредсказуемыми переливами и тонами, чем-то наподобие тремоло щегла.

И как птица эта, он оказался мишенью для любого вида камней, щедро швыряемых в него Отчизной. Не то чтобы Мандельштам возражал против происходивших в России политических изменений. Его чувство меры и ирония были достаточными для признания эпического характера всего происходящего. Кроме того, он был язычески жизнерадостным человеком, и, с другой стороны, ноющие интонации были полностью узурпированы символистами. К тому же с начала века воздух полнился досужими разговорами о переделе мира, так что с приходом революции почти все приняли случившееся за желанное. Ответ Мандельштама был, возможно, единственной трезвой реакцией на события, которые потрясли мир и вскружили премного светлых голов:

Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,

Скрипучий поворот руля.

(Из "Сумерек свободы")

Но камни уже летели, и птица тоже. Их взаимные траектории исчерпывающе описаны в воспоминаниях вдовы поэта, и они заняли два тома. Эти книги не только введение в его поэзию, хотя и введение тоже. Но каждый поэт, сколько бы он ни писал, передает в своем стихе, выражаясь физически или статистически, самое большее -- одну десятую собственной жизненной реальности. Остальное обычно окутано тьмой. Если какие свидетельства современников и сохраняются, они содержат зияющие пробелы, не говоря об иных углах зрения, искажающих предмет.

Воспоминания вдовы Осипа Мандельштама посвящены именно этому, этим девяти десятым. Они рассеивают тьму, восполняют пробелы, устраняют искажения. Суммарный результат близок к воскрешению, с той только разницей, что все, погубившее этого человека, пережившее его и продолжающее существовать и приобретать популярность, также перевоплотилось, разыгравшись вновь на этих страницах. Вследствие смертоносной силы материала вдова поэта воссоздает эти составные части с осторожностью, с какой обезвреживают бомбу. Благодаря такой аккуратности и оттого, что его поэзией, самим актом его смерти и качеством его жизни была создана великая проза, можно тотчас понять -- даже не зная ни одной строчки Мандельштама,-- что на этих страницах вспоминают о действительно большом поэте: ввиду количества и силы зла, направленного против него.

И все же важно отметить, что отношение Мандельштама к новой исторической ситуации вовсе не было однозначно враждебным. В целом он рассматривают ее как более жестокую форму жизненной реальности, как качественно новый вызов. От романтиков осталось представление о поэте, бросающем перчатку тирану. Если когда-то и было такое время, то сегодня подобный образ действия -- полный вздор: тираны уже давно сделались недосягаемы для тет-а-тет такого рода. Дистанция между нами и нашими властителями может быть сокращена только последними, что случается редко. Поэт попадает в беду по причине своего языкового и, следовательно, психологического превосходства -- чаще, чем из-за политических убеждений. Песнь есть форма языкового неповиновения, и ее звучание ставит под сомнение много большее, чем конкретную политическую систему: оно колеблет весь жизненный уклад. И число врагов растет пропорционально.

Было бы упрощением полагать, что именно стихотворение против Сталина навлекло погибель на Мандельштама. Это стихотворение при всей его уничтожающей силе было для Мандельштама только побочным продуктом разработки темы этой не столь уж новой эры. По сему поводу есть в стихотворении "Ариост", написанном ранее в том же году (1933), гораздо более разящая строчка: "Власть отвратительна, как руки брадобрея..." Были также и многие другие. И все же я думаю, что сами по себе эти пощечины не привели бы в действие закон уничтожения. Железная метла, гулявшая по России, могла бы миновать его, будь он гражданский поэт или лирический, там и сям сующийся в политику. В конце концов, он получил предупреждение и мог бы внять ему подобно многим другим. Однако он этого не сделал потому, что инстинкт самосохранения давно отступил перед эстетикой. Именно замечательная интенсивность лиризма поэзии Мандельштама отделяла его от современников и сделала его сиротой века, "бездомным всесоюзного масштаба". Ибо лиризм есть этика языка, и превосходство этого лиризма над всем достижимым в сфере людского взаимодействия всех типов и мастей и есть то, что создает произведение искусства и позволяет ему уцелеть. Вот почему железная метла, чьей задачей было кастрировать духовно целую нацию, не могла пропустить его.

Это был случай чистейшей поляризации. Песнь есть, в конечном счете, реорганизованное время, по отношению к которому немое пространство внутренне враждебно. Первое олицетворялось Мандельштамом, второе сделало своим орудием государство. Есть некая ужасающая логика в местоположении концлагеря, где погиб Осип Мандельштам в 1938 году: под Владивостоком, в тайниках подчиненного государству пространства. Из Петербурга в глубь России дальше двигаться некуда.

Но вот как высоко можно подняться поэту в смысле лиризма -стихотворение памяти женщины, Ольги Ваксель, по слухам, умершей в Швеции. Оно написано в то время, когда Мандельштам жил в Воронеже, куда после нервного срыва был переведен из предыдущего места ссылки неподалеку от Уральских гор. Только четыре строки:

...И твердые ласточки круглых бровей

Из гроба ко мне прилетели

Сказать, что они отлежались в своей

Холодной стокгольмской постели...

Вообразите четырехстопный амфибрахий с чередующимися (abab) рифмами.

Эта строфа является апофеозом реорганизации времени. С одной стороны, язык сам по себе -- результат прошлого. Возвращение тех твердых ласточек предполагает повторяющийся характер их присутствия и, одновременно, самого сравнения в скрытой мысли или в высказанной фразе. К тому же "...ко мне прилетели" наводит на мысль о весне, о повторяющихся временах года. "Сказать, что они отлежались в своей" тоже предполагает прошедшее несовершенное, ибо непосещенное. И затем последняя строка замыкает цикл, поскольку прилагательное "стокгольмской" обнаруживает скрытый намек на детскую сказку Ханса Кристиана Андерсена о раненой ласточке, зимующей в кротовой норе, впоследствии выздоровевшей и улетевшей домой. Каждый школьник в России знает эту сказку. Сознательный процесс вспоминания оказывается в большой мере коренящимся в подсознательной памяти и создает ощущение печали такой пронзительной, как если бы мы слышали не страдающего человека, но самый голос его раненой души. Такой голос несомненно приходит в столкновение со всем на свете, даже с жизнью своего посредника, то есть поэта. Так Одиссей привязывает себя к мачте вопреки зову души. Это -- а не только то, что Мандельштам человек женатый,-- объясняет такую эллиптичность.

Он трудился в русской поэзии тридцать лет, и созданное им сохранится, покуда существует русский язык. И, конечно же, переживет нынешний и любой последующий режим в этой стране благодаря лиризму и глубине. Если честно, я не знаю ничего в мировой поэзии, что может сравниться с откровением четырех строк из "Стихов о неизвестном солдате", написанных за год до смерти:

Аравийское месиво, крошево,
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.