Из книги эссе, переводы с Английского (2)

[1] [2] [3] [4]

Для человека нашей профессии состояние, которое мы называем изгнанием, прежде всего событие лингвистическое: выброшенный из родного языка, он отступает в него. И из его, скажем, меча язык превращается в его щит, в его капсулу. То, что начиналось как частная, интимная связь с языком, в изгнании становится судьбой -- даже прежде, чем стать одержимостью или долгом. Живой язык, по определению, имеет центробежную склонность -- и силу; он старается покрыть как можно большее пространство и заполнить как можно больше пустот. Отсюда демографический взрыв, и отсюда ваше автономное движение вовне, во владения телескопа или молитвы.

Так сказать, мы все работаем на словарь. Потому что литература и есть словарь, компендиум значений для той или иной человеческой участи, для того или иного опыта. Это словарь языка, на котором жизнь говорит с человеком. Функция литературы состоит в том, чтобы уберечь следующего, вновь прибывшего от попадания в старую ловушку или помочь ему осознать, если он все-таки в нее попадет, что он угодил в тавтологию. Таким образом, он будет не так потрясен и в каком-то смысле более свободен. Ибо знать значение жизненных терминов, того, что происходит с вами, -- освобождение. Мне кажется, что состояние, которое мы называем изгнанием, заслуживает более пристального рассмотрения; что, знаменитое своей болью, оно должно стать известно также своей притупляющей боль бесконечностью, забывчивостью, своим отстранением, безразличием, своими ужасающими человеческими и нечеловеческими перспективами, для которых у нас нет другого мерила, кроме нас самих.

Мы должны облегчить это состояние -- если мы не можем сделать его безопасней -- другому человеку. И единственный способ для этого -- сделать так, чтоб он меньше боялся, -- представить ему полную меру изгнания, то есть столько, сколько мы сами сумеем усвоить. Мы можем спорить о нашей ответственности и лояльности (по отношению к нашим современникам, отечествам, неотечествам, культурам, традициям и т. д.) до бесконечности, но эта ответственность за другого человека или, скорее, возможность сделать его -- сколь бы умозрительно ни выглядели его потребности и он сам -- несколько более свободным не должна быть предметом спора. Я прошу прощения, если на чей-то слух это слишком велеречиво и преисполнено гуманизма. Хотя, в сущности, эти различия пролегают не столько в сфере гуманизма, сколько в области детерминизма, впрочем, нам не следует входить в такие тонкости. Я лишь хочу сказать, буде такая возможность представится, мы могли бы перестать быть просто болтливыми следствиями в великой причинно-следственной цепи явлений и попытаться взять на себя роль причин. Состояние, которое мы называем изгнанием, -- как раз такая возможность.

Но, если мы не используем ее, если мы решим оставаться следствиями и изображать изгнанников на старый лад, это решение не следует оправдывать ностальгией. Конечно, оно связано с необходимостью говорить об угнетении, и, конечно, наше состояние должно служить предостережением любому мыслящему человеку, лелеющему идею об идеальном обществе. В этом наша ценность для свободного мира: в этом наша функция.

Но, возможно, наша большая ценность и более важная функция -- в том, чтобы быть невольной иллюстрацией удручающей идеи, что освобожденный человек не есть свободный человек, что освобождение -- лишь средство достижения свободы, а не ее синоним. Это выявляет размер вреда, который может быть причинен нашему виду, и мы можем гордиться доставшейся нам ролью. Однако если мы хотим играть большую роль, роль свободных людей, то нам следует научиться -- или по крайней мере подражать -- тому, как свободный человек терпит поражение. Свободный человек, когда он терпит поражение, никого не винит.

* Перевод с английского Е. Касаткиной

___

Altra Ego

I

Представление о поэте как о завзятом донжуане появилось сравнительно недавно. Подобно многим представлениям, укоренившимся в массовом сознании, оно, по-видимому, явилось побочным продуктом промышленной революции, которая, благодаря квантовым скачкам в людской численности и грамотности, породила само явление массового сознания. Другими словами, такой образ поэта, кажется, больше обязан всеобщему успеху байроновского "Дон Жуана", чем романтическим похождениям его автора, возможно впечатляющим, но в то время широкой публике неизвестным. К тому же на всякого Байрона всегда найдется свой Вордсворт.

В качестве последнего периода социальной отчетливости и сопутствующего ей филистерства, девятнадцатое столетие породило большую часть понятий и отношений, которые занимают нас и которыми мы руководствуемся по сей день. В поэзии это столетие по справедливости принадлежит Франции; и, возможно, экспансивная жестикуляция и экзотические склонности французских романтиков и символистов способствовали скептическому отношению к поэтам не меньше, чем расхожее представление о французах как о воплощенной распущенности. Вообще же, за этим поношением поэтов скрывается инстинктивное желание любого общественного строя -- будь то демократия, автократия, теократия, идеократия или бюрократия -- скомпрометировать или принизить авторитет поэзии, которая, помимо того что соперничает с авторитетом государства, ставит знак вопроса на самом индивидууме, на его достижениях и душевном равновесии, на самой его значимости. В этом отношении девятнадцатое столетие просто примкнуло к предыдущим: когда доходит до поэзии, каждый буржуа -- Платон.

II
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.