Интервью Иосифа Бродского (5)

[1] [2] [3] [4]

Бродский уже умирал один раз. И в своем собственном сознании, и в сознании оставшихся. Когда в 72 году его выперли, он не мог представить себе своего существования вне города. Его стихи после этого -- стихи с того света. (Я не хочу цитировать для тех, кто не читал: не для этого стихи пишутся). В Ленинграде же оставшиеся поэты "андерграунда" стали бодро спорить, кто из них первый пиит Петербурга. Ибо уезжавшие не проявлялись больше никогда, а стало быть, переставали существовать. Жаль, неплохие поэты принимали в этом участие, но читать их больше не хочется.

Бродский -- довольно редкий, хотя не уникальный, пример ложной славы того же уровня, которого должна была бы быть истинная. Другой хрестоматийный пример -- Пушкин: какой же русский не знает Пушкина? Только читать вот его для этого не обязательно. Бродский -- поэт великий, но камерный. Не могут его любить все, я не про народ, но даже про искренне читающую публику. Я имею право об этом говорить: когда я говорил кому-нибудь, что Бродский, как мне кажется, -- поэт уровня Мандельштама, во второй половине 60-х годов это воспринималось как ересь и преувеличение, граничившее с неприличием. Были мэтры, и был мальчишка Бродский, ну, "Пилигримы" там, "Васильевский остров", но какие-то парадники; поэт, конечно, сослали, сволочи, но в общем -протеже Ахматовой, и не надо преувеличивать, и вообще у всех, с кем власть плохо обошлась, появляется преувеличенная известность.

Потом был еще период, когда Бродский был поэтом городского масштаба: в Ленинграде -- "великий", в столице -- предмет и пример питерского снобизма. Я очень хорошо помню это время, и когда после Нобелевской премии вдруг появилась всенародная слава, для меня это было кощунство и лицемерие. Не должно быть славы после премии. Не смотрите Нобелевскому комитету в зубы, читайте сами.

За границей же дело обстояло так, как всегда обстоит. В Brown University Бродского не изучали, потому что он еще не умер. Изучать надо умерших, о них мнение устоялось. (Поэтому изучали "Цемент" Гладкова, причем в переводе). В U. of Connecticut Бродского проходили. Известнейшая русистка харбинского происхождения Irene Kirk спрашивала у студентов-олухов: почему Бродский написал "На Васильевский Остров я вернусь умирать"? Олухи не знали. Mrs. Kirk отвечала: потому что на Васильевском Острове находится Университет, т.е., стало быть, это вроде как residential area возле кампуса, там-то и живут интеллигентные люди.

Бродский был умен. Это редкое качество у поэта. Как-то получается, что обычно умение рассуждать мешает непосредственному проявлению таланта, как будто талант проходит потоком не через голову, а прямо на бумагу из воздуха. Этим радикально отличается ранний -- доотъездный -- Бродский от послеотъездного. До -- он не рассуждал, а переносил на бумагу поток, с которым не всегда и справлялся. Я очень люблю эти стихи, в них есть свежесть и напор, которые он потерял после. Бродский -- разлюбил их. Он был против их перепечатки, и на вопрос, неужели он не любит даже "Шествие", ответил: "Особенно `Шествие'". Эти стихи многим хотелось положить на музыку, и иногда это даже получалось, у Клячкина и Мирзаяна, хотя тут же они же портили музыкой другие его вещи.

После отъезда Бродский стал интеллектуален и совершенен. У него исчезли случайные слова, и каждая фраза стала мыслью. (Моя фраза звучит иронично, и она и была бы иронией в отношении кого-нибудь другого. Бродский настолько талантлив, что и в этой ипостаси писал гениальные стихи -- только другие). Интересно было слушать, что он говорит; про какого еще поэта вы это можете сказать?

И Бродский никогда не выслуживался, ни в какой иерархии. Это тоже большая редкость в России. Может быть, ему просто повезло. Предыдущим надо было врать, чтобы попросту выжить. Или, иногда, они и вправду запутывались -- это происходило гораздо чаще, чем сейчас хочется думать, взирая на советский строй с нашей чеченской высоты. А потом -- те, кто были против, стали создавать антииерархии, и вполне искренне выслуживаться в них. Бродский уехал никем, а потом был один. Ему не пришлось иметь дела ни с какой из этих иерархий, и единственное, в чем он мог бы раскаиваться -- это что сразу после высылки написал письмо Брежневу, где просился назад. Ну так ведь не знал он, что так силен, что состоится и вне гнезда. Небольшой это грех.

Но я не думаю, что ему просто повезло. Бродский обладал редким в русской традиции чувством иронии. В России есть смех, сатира, черный юмор; ирония -- это чувство меры, когда тебя не заносит, и ты смеешься лишь над тем, что ложно. Для этого надо обладать этим чувством ложного. Бродский им безусловно обладал, а кто еще -- сразу в голову не приходит. Точнее, есть, конечно, но как и интеллектуальность, это свойство редко сочетается с творческой гениальностью: творчество синтетично, а ирония аналитична, и вроде им нечего делать вместе. Ан вот получилось. Так что думаю я, что противно было бы ему играть роль. Но все-таки хорошо, что не попросили.

Русская поэзия после Бродского находится в странном виде. Он радикально изменил средства выражения. Писать так, как до него, уже нельзя, но результат этого обогащения совсем не очевиден: слишком много текстов кажутся подражаниями. Авось утрясется -- или, авось, появится кто-то, кому незачем будет пользоваться средствами Бродского. Но это лишь авось.

Кончилась эпоха Бродского. Не для многих она -- эпоха Бродского, но попробуйте подумать, кто от нее останется через N лет. Бродский-то останется. Новая эпоха не будет эпохой какого-либо поэта. Пока что похоже, что она будет эпохой массовой слепоты.

Б. Великсон

-----------------

Дерек Уолкотт. Итальянские эклоги

Памяти Иосифа Бродского

I

Вдоль шоссе на Рим, за Мантуей, засквозили

тростинки риса, и в ветер вошло нетерпенье

гончих школьной латыни: Гораций, Вергилий,

Овидий -- гладенько переведенные -- тени

понеслись по краю полей, бок-о-бок с машиной,

по камню ферм, по изгороди тополиной

полетели слова и обрывки стихотворений -

к разинувшим рты руинам, к безносой, безногой

процессии цезарей без крыши над головой,

в одеянье праха, что стал для них новой тогой,

но голос из тростников -- он был несомненно твой.

Всякой строке стихов свое время.

Ты обновил формы и строфы, твоя щетина

окрестных полей на щеках моих -- знак печали,1

клочья рыжих волос над ломбардской равниной -

знак, что ты не исчез, ты пока что в Италии.

Пока. Покой. Покой, как у солнечной дали,

как у белой пустыни, окружавшей твое заключенье,

как у стертых режимом текстов. Изгнанье

ты узнал, как Назон, поскольку поэзия -- преступленье,

потому что в ней правда. Твои это здесь деревья.

II

Плеск голубиных крыльев заполнил окно,

трепет души, отлетевшей от немощи сердца.

Солнце на колокольнях. Гул чинквеченто,

волны бьются о пристань, когда вапоретто2

в канале дробит отражение переселенца,

и за скорбной ладьей скрывается борозда -

так гребешок заставляет светлые волосы слиться,

так переплет заглушает хрипы последней страницы,

так, хвою твою отключив, слепит меня белизна.

Ты уже не прочтешь меня, Джозеф, так что' стараться?

Книга распахнута в город, в огромный каменный двор,

окрестные купола теперь для души твоей средство,

минутный насест над чеканной водой Венеции,

голубь кружи'т над лагуной, яркость терзает взор.

Воскресенье. Нестройный звон по тебе кампани'л.

Ты считал, что каменные кружева мешают

погрязнуть в грехах, -- так лев под покровом крыл

железной лапой удерживает наш шарик.

Искусство -- лебяжьи скрипичные грифы

и девушки с горлами го'ндол -- было в твоей компетенции.

В день твоего рожденья твержу о тебе Венеции.

В книжном меня занесло в отдел биографий,

к корешкам, на которых вытиснены великие.

Купола забирают в скобки пространство залива.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.