Воспоминания о Бабеле (17)

[1] [2] [3] [4]

И вот сейчас Бабель вошел в комнату, и я увидела его своими глазами.

Внешность его, по первому впечатлению, могла бы показаться непримечательной, и вместе с тем, увидев Бабеля хоть однажды, его нельзя было ни забыть, ни с кем-либо спутать.

Невысокого роста, коренастый, в очках, шагающий неторопливо, чуть вразвалку, он не походил ни на знаменитого писателя, ни тем более на бывшего кавалериста и поначалу выглядел, что называется, весьма обыкновенно. Но не проходило и нескольких минут, как вы ощущали идущую от него скрытую внутреннюю силу. В лице его поражало соединение черт как будто несовместимых: ребячества и древней мудрости. Мягкие, детски припухлые губы как бы сами собой складывались в лукавую улыбку, огромный лоб мудреца обладал простодушной подвижностью, то и дело собираясь в морщинки любопытства или изумления.

Но удивительней всего были его глаза.

Они всматривались в вас с живым, открытым интересом, и внимательный их взгляд странным образом сразу обязывал вас не дать этому интересу погаснуть.

Это отнюдь не значило, что вы должны были изо всех сил стараться "произвести впечатление" на вашего собеседника, - ничего подобного. Живые, зоркие, вглядывающиеся в вас глаза как бы требовали, чтобы вы оставались только самим собою, ибо именно это было всего интересней Бабелю: увидеть человека таким, какой он есть. Смотрел Бабель на собеседника, чуть наклонив голову, сквозь стекла очков; очки у него были самые обыкновенные, без модной тогда толстой роговой оправы, - очки учителя или конторского работника, с тонкими, заходящими за уши дужками.

Прерванный приходом Бабеля общий разговор вскоре возобновился, разгорелся очередной спор, но Бабель, не вступая в него, лишь поглядывал на спорщиков, переводя глаза с одного на другого.

Слушал он с необыкновенным вниманием, которое ничуть не ослабевало, если собеседник, разгорячившись во время спора, вдруг начинал нести очевидную чушь, - тогда Бабель поворачивался всем корпусом именно к нему и вглядывался в спорщика с живейшим любопытством. Наконец один из присутствующих задал ему какой-то вопрос, и тут я впервые увидела одну характерную особенность Бабеля, которую потом так хорошо знала.

Ответил он не сразу.

Слегка приподнявшись со стула, он снова опустился на него, подложив под себя одну ногу; в такой позе обычно сидят не взрослые люди, а непоседливые подростки, за что получают замечания от учителя в школе. Чуть вытянув "трубочкой" губы, он помолчал и лишь потом неторопливо ответил. Но этот ответ был таким блистательным по остроумию и мысли, так выразительно, свежо и точно было каждое произнесенное им слово, что все спорщики, сразу затихнув, слушали Бабеля, не сводя с него глаз. А он, увлекшись, принялся рассказывать одну историю за другой.

Рассказчик Бабель был необыкновенный.

Он владел тайной силой словесного изображения, заставляя слушателей как бы увидеть своими глазами каждого человека, о котором рассказывал, и все, что с этим человеком происходило.

Трагическое соединялось в его историях со смешным, искренность соседствовала с лукавством. Магия его воображения была настолько сильна, что даже самые испытанные рассказчики, самые избалованные удивительными историями литераторы слушали его затаив дыхание. И сколько раз после этого вечера, когда я видела, как Бабель, приподнявшись со стула, снова на него садится, подложив под себя одну ногу и вытянув "трубочкой" губы, я замирала от радостного ожидания, зная, что сейчас произойдет очередное чудо.

Иногда это разворачивался целый сюжет, рассказанный с тончайшими подробностями, с сочными, то жесткими, то забавными деталями, а иногда всего лишь две-три неторопливо произнесенные фразы, снайперски точно определяющие смысл события или характера человека. Но всякий раз, если тема была Бабелю интересна, вспыхивало фейерверком его поразительное по силе воображение.

Из дома Левидовых мы ушли одновременно.

Я жила тогда неподалеку на Арбате, Бабель пошел меня проводить. Когда мы прощались, я почему-то рассказала, что увлекаюсь сейчас фотографией: Роман Кармен, работавший в ту пору фоторепортером, приохотил меня к своему делу, когда я ездила вместе с ним на съемки.

- Приходите как-нибудь, я вас сфотографирую, - с беспечной храбростью сказала я. - Только днем, чтобы я могла сделать снимок при дневном освещении.

Внимательно на меня покосившись, Бабель промолчал. Позже я узнала, что фотографироваться он не любил и собственных фотографий, снятых в зрелом возрасте, у него почти не было.

К моему удивлению, спустя несколько дней раздался телефонный звонок.

- В котором часу бывает хорошее дневное освещение? - ворчливо спросил негромкий, чуть задыхающийся голос, который позже стал так хорошо мне знаком.

И вот солнечным полднем, точно в назначенное время, в перенаселенной коммунальной квартире на Арбате появился удивительный гость.

С интересом поглядывая вокруг сквозь очки, он не торопясь прошел по высокому, бесконечно длинному, тускло освещенному единственной лампочкой коридору огромной квартиры, некогда принадлежавшей банкиру Ведерникову, а в пору, когда я въехала в нее, вмещающей девять семейств. Бывшая роскошная гостиная банкира с позолоченной лепниной на потолке была разделена фанерной перегородкой на две комнаты; одну из комнат занимала я.

Пристроив фотоаппарат на старомодный деревянный штатив, я усадила Бабеля так, чтобы солнечный свет падал на его лицо слева, а справа, помня наставления Кармена, включила для "подсветки" настольную лампу. Нажав кнопку, висящую на спусковом тросике, я стала, следуя указаниям своего наставника, отсчитывать шепотом выдержку: "Двадцать один... двадцать два... двадцать три...". Фотографировала я на стеклянную пластинку старенькой камерой, подаренной мне в детстве отцом, выдержку надо было делать большую, и все это время мой натурщик, подложив под себя правую ногу, терпеливо сидел, освещенный с двух сторон, и боялся пошевелиться, чтобы не испортить мне снимок.

Ночью, закрывшись в комнате и завесив окна от света уличных фонарей, я проявляла две снятые пластинки.

По Арбату с грохотом проносились запоздавшие ночные трамваи, призрачно мерцала красная лампочка, я осторожно покачивала эмалированную кювету с проявителем и вдруг, замерев, увидела, как на негативе, освещенное рубиновым светом, проступает четкое изображение...

На следующий вечер с помощью самодельного увеличителя, напоминающего неуклюжий деревянный ящик, я отпечатала снимки.

На одной фотографии Бабель был серьезен, глядел прямо в объектив; широко развернутый его лоб казался гладким, без морщин и складок, губы не улыбались - он был похож на себя, ничего не скажешь, и вместе с тем чего-то главного, ему присущего, в этом снимке не хватало. Но вторая фотография... Чуть сощуренные глаза смотрели сквозь стекла очков на что-то видимое ему одному, в углах пухлых губ дрожала усмешка, высокий лоб пересекала крутая складка, поза была непринужденной, свободной, и таким лукавством дышало это удивительное лицо, столько было в нем ума, юмора, иронии, неутомимого любопытства, столько неукротимого интереса к жизни...

И вместе с тем едва уловимая таинственность сквозила в нем, словно напоминая: не так-то просто разглядеть, что за этой усмешкой скрыто...

Когда через несколько дней я показала оба снимка Бабелю, он, бегло взглянув на первую фотографию, отложил ее в сторону. Второй снимок он разглядывал долго и внимательно.

Потом его губы тронула улыбка, очень похожая на ту, что была схвачена на снимке.

Бабель вынул ручку - черный "Паркер", - перевернул фотографию и на обороте написал:

"В борьбе с этим человеком проходит моя жизнь.

И. Б."

...С того дня, когда в комнате на Арбате я сделала две эти фотографии, минуло много - ох как много! - времени.

Были тяжкие годы, была война, были бомбежки Москвы, когда сброшенные с фашистских самолетов бомбы разорвались возле большого дома, куда я переехала с Арбата, и в квартире вылетели все стекла. Была в первую военную зиму жизнь на казарменном положении в редакции "Известий", когда моим домом стал один из редакционных кабинетов, а новенькая квартира, которую я еще не успела толком обжить, стояла со всеми вещами брошенная, замерзшая, с забитыми фанерой окнами и кружевным инеем на ледяном паркете.

Словом, было многое, что говорить.

Но две хрупкие стеклянные пластинки, два слабеньких негатива с изображением удивительного человека, которого уже давно нет на свете, - они уцелели, сохранились, пережили все. Как прочны иногда бывают самые, казалось бы, хрупкие предметы, через какие испытания они с поразительной стойкостью проходят...

В сборнике произведений Исаака Эммануиловича Бабеля и в книге критика Федора Левина, посвященной его творчеству, можно увидеть сделанные с этих негативов снимки.

А фотография Бабеля - та, на обороте которой он сделал надпись, стоит в моем книжном шкафу под стеклом, и я вижу ее каждый день, когда сажусь работать...
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.