Воспоминания о Бабеле (11)

[1] [2] [3] [4]

газете "Пари суар". Она получила все - драгоценности, автомобиль, даже виллу на Ривьере. Портрет и ее история появились в газете после ее смерти. Ее зарезал ревнивый любовник.

В кафе вблизи вокзала Сан-Лазар Бабель показал мне высокую и очень красивую, странно молчаливую женщину. Она была почему-то в бальном, сильно открытом, но помятом и поблекшем платье. - Похожа на Элен Безухову. Правда?

Это правда, такой можно бы представить себе красавицу Элен Безухову. Но цена этой была как всем одиноким женщинам вблизи вокзала Сан-Лазар в четвертом часу ночи, когда льет холодный дождь...

Внезапно я получил письмецо:

"Родная детка! Так случилось. Я уехал скоропостижно - как хотел бы умереть. Детка. Представился случай!.. Если вы еще в отеле, если не собираетесь приехать в Марсель - напишите..."

Бабель звал меня в Марсель настойчиво, и я спросил, как долго он собирается пробыть в этом городе. Ответ пришел быстро:

"...Я не только до 1 ноября не уеду из Марселя - я никогда отсюда не уеду. Когда бы вы ни приехали - вы меня застанете.

Если приедете вечером - (есть поезд, приходящий в Марсель в 10 ч. вечера) - буду вас встречать. Сообщите день приезда и какой поезд".

Но из Марселя он все-таки уехал:

"...Дела призывают меня в Париж. Дожидаться вас - можно второго пришествия дождаться. Поэтому таперича ждите меня в Hфtel Tilsit".

О Марселе он рассказывал с восхищением, говорил, что это Одесса, достигшая мирового расцвета. Его восхищали кварталы вокруг Старого порта, ветхие дома, состарившиеся в пороках женщины, выползавшие из щелей-комнат, матросы всех рас и наций. Все это описано у Мопассана. Кстати, эти кварталы перестали существовать, они уничтожены бомбардировкой в годы второй мировой войны. На этом месте построены новые, в современном стиле доходные дома.

В Париже Бабель жил на улице, носившей название Вилла Шовело. Мы шутили, что приятели в Москве думают, что он обитает в роскошной вилле.

В конце 1927 года я вернулся в Москву, и в 1928 году мы довольно часто переписывались. В феврале из Парижа пришло письмо:

"Дорогой Лев Вениаминович. Сделайте милость, пойдите на представление "Заката" и потом не поленитесь описать мне этот позор. Получил я пьесу в издании "Круга". Это чудовищно. Опечатки совершенно искажают смысл. Несчастное творение!.. Из событий, заслуживающих быть отмеченными, на первом месте упоительная, неправдоподобная весна. Оказывается, люди были правы - хорошая весна в Париже...

До февраля я работал порядочно, потом затеял писать одну совершенно удивительную вещь, вчера же в 111/2 часов вечера обнаружил, что это совершенное дерьмо, безнадежное и выспреннее к тому же... Полтора месяца жизни истрачены впустую. Сегодня еще горюю, а завтра буду думать, что ошибки учат..."

О "Закате" я сообщил Бабелю и, насколько помню, вынужден был его огорчить.

Каждое произведение писателя привлекало внимание. После "Одесских рассказов" какое-то время было модно говорить языком Бени Крика. Лев Толстой ставил в заслугу Куприну его умение искусно владеть испорченным языком. Бабель тоже отлично владел языком одесских окраин. Язык этот головоломка для переводчиков на Западе. Эпос богатырей-биндюжников увлекателен для западных читателей, для них это экзотика. Но в пьесе "Закат" наших зрителей привлекала не экзотика, а вечная тема надвигающейся старости. Бабель предчувствовал неудачу в театре, знал, что пьесу сыграют не так, как нужно, Это волновало его, и в следующем письме из Парижа он опять пишет об очаровательной весне и снова возвращается к своей пьесе:

"...Нет, грех хулить - город хороший, беда только, что очень стабилизированный... В апреле уеду, наверно, в Италию к Горькому, патриарх зовет настойчиво, отказываться не полагается. Поживу там до отъезда Горького в Россию... Кстати, о "Закате"... Горжусь тем, что провал его предвидел до мельчайших подробностей. Если еще раз в своей жизни напишу пьесу (а кажется, напишу), буду сидеть на всех репетициях, сойдусь с женой директора, загодя начну сотрудничать в "Веч. Москве", или в "Веч. Красной" - и пьеса будет называться "На переломе" (может быть, и "На стыке"), или, скажем, "Какой простор!.." Сочинения я хотя и туго, но сочиняю... Я хворал гриппом, но теперь поправился, испытываю бодрость духа несколько даже опасную - боюсь, лопну! Дружочек, Лев Вениаминович, не забывайте меня, и бог вас не оставит!.. Очень приятно получать ваши письма. Наверное, и новости есть какие-нибудь в Москве..."

Бабель внешне мужественно переносил горести и неудачи, никто не знает, почему у него не получилась "удивительная вещь", над которой он работал полтора месяца. Он нисколько не преувеличивает, когда говорит о мучительном своем труде, о днях, месяцах, даже годах, истраченных впустую. Может быть, он был слишком взыскателен. "Я как-то никак не могу слезть с котурн..." писал Бабель в одном письме.

Он жадно наблюдал жизнь, вникал в характеры людей Запада. Из Остенде он пишет мне 7 августа 1928 года:

"...Повидал я всякой всячины на моем веку - но такого блистающего, умопомрачительного Содома и во сне себе представить не мог. Пищу я вам с террасы казино, но здесь я только пишу, а кушать пойду в чудеснейшую рыбачью гавань - где фламандцы плетут сети и рыба вялится на улице. Выпью за ваше здоровье шотландского пива и съем фрит мули. Будьте благополучны.

Ваш И. Бабель".

С Бабелем было легко, не надо было умничать, вести псевдозначительные разговоры о литературе.

Как-то мы долго говорили об Одессе, об одесском мещанстве. Бабель не только знал его язык, знал он и косность, тупость, доведенную до остервенения алчность этого мещанства. Оно не всегда обитало на окраинах. Это было мелкое и среднее чиновничество, обыватели, читающие только черносотенную "Русскую речь". В Одессе были даже черносотенные гимназии Синицына и 5-я. Но в городе был и многочисленный пролетариат, рабочие, моряки, была демократическая интеллигенция. Странно, что именно в таком городе гнездилась оголтелая "черная сотня" с извергом градоначальником и городским головой.

Мы были юношами в 1907 - 1910 годах, но хорошо разбирались в политической обстановке. И когда много лет спустя Бабель говорил об Одессе, он точно и ясно видел обстановку, которая была в его родном городе после 1905 года. Однако в "Одесских рассказах" он, художник, создал видимый только ему, воображаемый город с гиперболическими образами и ослепительными жанровыми сценами. Было ли так на самом деле? Не думаю. Бандит Мишка Япончик из времен гражданской войны трансформировался в Беню Крика из эпохи реакции после 1905 года. Это все-таки противоестественное слияние. В гражданскую войну Одесса пережила не одну смену власти, иностранную оккупацию, деникинщину. Разгул спекуляции, интервенция развращали население, особенно молодежь. То самое мещанство, которое читало "Русскую речь", часто состояло в "Союзе русского народа", ликовало. И в то же время здесь были примеры настоящего героизма, смелости рабочего подполья, была Жанна Лябурб, Ласточкин, было восстание моряков французской эскадры.

Когда мы говорили об этом, Бабель вполне серьезно горевал, что он видит своим мысленным взором не эту подлинную Одессу, а ту, которую он создал в своих "Одесских рассказах".

"Приезжайте в августе, - писал мне Бабель. - До этого времени я еще буду в Париже - вряд ли до августа кончу мой "Сизифов труд". Теперь здесь очень интересно, можно сказать - потрясающе интересно, - избирательная кампания, и я о людях и о Франции узнал за последнюю неделю больше, чем за все месяцы, проведенные здесь. Вообще мне теперь виднее, и я надеюсь, что к тому времени, когда надо будет уезжать, - я в сердце и уме что-нибудь да увезу. Будьте веселы и трудолюбивы!!! Открытки ваши, выражаясь просто, растапливают мне сердце, и прошу их слать почаще".

Бабель жадно вникал в быт Франции, он решил писать о ее людях и, может быть, уже писал, и думал увезти в сердце и уме образы этой страны, это, вернее всего, и был его сизифов труд. Снова и снова он говорил о мучительном своем труде. Между тем в Москве газеты, журналы ждали его произведений. Не помню уже, по поручению какого издания я послал ему телеграмму с просьбой дать отрывок из того произведения, над которым он работает. Бабель ответил телеграммой:

"Невозможно. Следует письмо. Бабель".

И в самом деле, пришло письмо от 30 августа 1928 года.

"Я до сих пор не привел свою литературу в вид, годный для напечатанья. И не скоро еще это будет. Трудновато мне приходится с этой литературой. Для такого темпа, для таких методов нужна бы, как вы справедливо изволили заметить, Ясная Поляна, а ее нет, и вообще ни шиша нет, я, впрочем, этих шишей добиваться не буду и совершенно сознательно обрек себя на "отрезок времени" в несколько годов на нищее и веселое существование. Вследствие всех этих возвышенных обстоятельств я с истинным огорчением (правда, мне это было очень грустно) отправил вам телеграмму о том, что не могу дать материал для газеты. В Россию поеду в октябре. Где буду жить, не знаю, выберу место поглуше и подешевле. Знаю только, что в Москве жить не буду. Мне там (в Москве) совершенно делать нечего... Я сейчас доживаю здесь последние дни и целый день шатаюсь по Парижу - только теперь я в этом городе что-то раскусил. Видел Исаака Рабиновича, тут, говорят, был Никитин, но мы с ним, очевидно, разминулись, а может, я с ним увижусь. Из новостей вот Анненков тяжко захворал, у него в нутре образовалась туберкулезная опухоль страшной силы и размеров. Позавчера ему делали операцию в клинике, где работал когда-то Дуайен. Мы очень боялись за его жизнь, но операция прошла как будто благополучно. Доктора обещают, что Ю. П. выздоровеет. Бедный Анненков, ему пришлось очень худо. Пошлите ему в утешение какую-нибудь писульку.

Ну, до свидания, милый товарищ, с восторгом пишу: до скорого свидания".

Бабель возвратился на Родину, в Москву, и мы стали видеться часто. Я жил вблизи ипподрома, а Бабель любил лошадей и бега и дружил с наездниками. По утрам он бывал на проездке лошадей на ипподроме. Надо было видеть, с каким восхищением он говорил о рысаке Петушке: "Это - гений". Он утверждал, что понимают в лошадях только конники, кавалеристы.

С самым близким своим другом, кавалеристом, героем гражданской войны Дмитрием Аркадьевичем Шмидтом, Бабель познакомил меня не на ипподроме, а где-то на улице. Шмидт на первый взгляд казался хмурым, неразговорчивым. Потом он поражал меня своеобразным и очень умным юмором. О войне и своих подвигах он не говорил никогда, только как-то сказал, что все войны (он был Георгиевским кавалером в первую мировую войну) "гнил в бинтах". Хотя он был в полном смысле слова "военная косточка", но в нем не было ни тени солдафонского духа, это был воин-большевик, он вступил в партию в 1915 году. Юмор и любовь к литературе, эрудиция, образованность, которой он нисколько не кичился, сочетались в нем с элегантностью военачальника. В последние годы своей жизни он был командиром танковой бригады.

Могли ли мы думать тогда, в конце двадцатых годов, что Бабеля и Шмидта ждет во времена культа Сталина одна и та же участь?!

Бабель иногда надолго исчезал из Москвы. В конце 1931 года он жил в Молоденове, на конном заводе. Однажды мы собрались его навестить. Мы - это Дмитрий Шмидт, директор издательства "Федерация" Цыпин и я. Путешествие предстояло довольно сложное, дороги вокруг Москвы в то время оставляли желать лучшего, да и машины были слабенькие и много пережившие на своем веку.

Бабель инструктировал нас:

"Жду вас всех третьего к двум часам. Так мы уговорились с Цыпиным. Ехать надо так: по Можайскому шоссе до Перхушково, там повернуть на Успенское; на конном заводе я буду вас ждать к двум часам. До Успенского совхоза дорога будет хорошая, версту-полторы вас потреплет. Ждать я вас буду у зам. управляющего Курляндского или у наездника Пенкина.

Завтра или послезавтра попытаюсь вам позвонить. Продовольствие и водка у меня будут - если хотите деликатесов и белого хлеба, привезите с собой...
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.