Глава четвертая, дающая Вольтеру возможность прочесть отрывки из «Трактата о толерантности», кавалеру Террано совершить грехопадение, а высшим офицерам обсудить феномен «Двухносого Казуса» (1)

[1] [2] [3] [4]

Граф Рязанский был явственно ободрен временами нынешними, что было видно и из его наружности, и из его походки на тонких красных каблуках, пристрастие к коим давало иным его друзьям право дразнить его «персидским шахом» (чей портрет на тонких, будто бы дамских, каблуках мы и сейчас можем увидеть в персидском отделе Лувра), а посему мы считаем нужным начать новую главу полностью в его слоге.

***

Сказ наш прохаживается нынче тихими стопами посредь множественной справедливости, в коей зиждется замок гостеприимства, а в отдалении многопушечный корабль рачит покой и сохранность опекуемых. Нощь простирается над островом Оттец, и в оной нощи на балконе романском трио виольное ёмко, с пафусом LA NOTTA волшебную извлекает из мирового исходища с помощью нот синьора Вивальди, и всякое сущее замирает в ицекотаньи зефиров, когда те приносят с приятностью услаждающие ароматы.

***

Далее от изысков слога мы переходим к суровой необходимости вести повествование. Первую беседу по предложению Вольтера решено было провести за ужином на террасе. Накрыт был круглый стол, в сердцевине коего разместилась изящная клумба из парниковых камелий и натуральных лилий, лишь слегка попахивающих лягушками. К птичьему фрикасе подавались тончайшие вина, в том числе датский сидр, настоянный на ютландской свекле. Философ, отоспавшийся за день и умащенный преданными руками Лоншана и Ваньера, теперь являл собой всю остроту галльского смысла вкупе с безупречностью салонного туалета. Федор Фон-Фигин полдня провел в седле на спине великолепного Пуркуа-Па, одолженного ему юным Земсковым, скача по окрестным холмам и низинам. Признаться, после жидких стихий сия твердь вызывала в нем едва ли не ностальгический восторг. Сейчас, уже не в морском, а в мундире излюбленного Государыней Семеновского полка, он чувствовал себя бодру и молоду, если не считать возникшей с отвычки натруженности седалища (не путать с исходищем). При каждом взгляде на своего собеседника он вспыхивал нескрываемым восторгом, и собеседник ответствовал ему с искреннейшей любезностию, в коей лишь какие-нибудь чертенята могли обнаружить толику смешка. Вокруг стола присутствовали только персоны ближайшего круга: генерал Афсиомский с секретарями Дрожжининым и Зодиаковым, кавалеры Буало и Террано, принцессы земли Цвейг-Анштальтской-и-Бреговинской Клаудия и Фиокла, дамы цвейг-анштальтского двора Эвдокия Казимировна Брамсценбергер-Попово, баронесса Готторн, и графиня Марилора Эссенмусс-Горковато, а также символ непререкаемой надежности коммодор (без пяти минут адмирал) Вертиго Фома Андреевич.

Все были очень довольны приятственными зефирами, а также и тщательно подготовленным под зорким оком генерала меню, в котором фигурировали такие, например, изыски, как молочные польские поросята, нафаршированные осетровой каспийскою икрою, или, наоборот, астраханские осетры с начинкой из страсбургской гусиной печенки. Настроение было легкомысленное, все болтали и смеялись, как одержимые, в частности вспоминая «облискурацию» в Мекленбурге, где также царствовали близкие родственники Романовых, и все предполагали, что в таком ключе пройдет весь ужин — коммодор Вертиго даже надеялся пробиться с какой-нибудь морской историей, — однако же разговор неожиданно повернул к вельми сурьезным материям.

Барон Фон-Фигин (он оказался в данном случае субалтерн-адъютантом) поднял бокал со свекольно-пенящимся сидром: «Дорогой Вольтер, я не знаю, найду ли я в эти дни слова, чтобы передать восхищение, кое испытывает наша Государыня к вашему перу и к вашей неповторимой личности, сквозящей в каждой строке вашего каждого к ней письма. Я пью за вас и хочу сказать, что Российская империя всегда будет вашим надежным другом, истинно оплотом того, метафорически говоря, повествования, в коем мы, все присутствующие, с великой сурьезностью пребываем в роли исторических персонажей. Месье, позвольте мне также сказать, что наша Госудырыня полностью разделяет мнение просвещенных кругов, почитающих вас повсеместно как истинную совесть Европы. В этой связи она попросила меня начать наши беседы с „дела Каласа“, о коем много сейчас говорят при дворах государей, в дипломатических миссиях, в академиях и салонах, а также среди лиц духовного звания. Толки эти весьма разноречивы, и Государыня хотела бы, чтобы я передал ей рассказ человека, который сделал мелкого торговца из Тулузы знаменитым на весь мир».

Он замолчал, поставил бокал и опустил глаза. Произошла небольшая странноватая пауза, после чего он добавил: «Увы, посмертно». Последовала еще одна пауза, после чего он поднял глаза на Вольтера и повторил: «Увы, посмертно». Все заметили, что господин Фон-Фигин чрезвычайно взволнован. Курфюрстиночки, которые с первого же момента встречи были чрезвычайно впечатлены сравнительной молодостью посланника Императрицы, теперь оказались под впечатлением его чувствительности. Они, как, впрочем, и все остальные, не догадывались, что отнюдь не судьба «мелкого торговца из Тулузы» так взволновала господина Фон-Фигина. Правильно ли я начинаю наш диалог? — вот чем он был взволнован. Не сочтет ли Вольтер такое начало надуманным, неуместным, тяжеловесным? Впрочем, если я начинаю именно так, и тут он прямо посмотрел Вольтеру в светленькие глазки, это значит, что именно так и следует начать, потому что это Она так хочет, чтобы мы именно с этого начали наши беседы.

Вольтер утвердительно кивнул. Он был единственным, кто угадал причину волнения Екатерининого «альтер эго». И он был весьма доволен таким началом. Что греха таить, увидев изящного молодца, он сначала подумал, что прислан очередной фаворит для развлечений на природе, а ему, великому Вольтеру, отведена будет роль развлекателя, едва ли не шута при сем франтоватом господине. И только сегодня пополудни, увидев из окна въезжающего во двор замка на знакомом жеребце Фон-Фигина, он преисполнился к нему каким-то еще непонятным благоговением. Тот, кто спит с повелительницей миллионов, становится частью Ее Величества, не так ли? Теперешний вопрос о «деле Каласа» подтвердил его предположение: этот сразу поворачивает все свои «вакации» в единственно правильное русло. Подданные могут веселиться и предаваться юмору, но лишь властелины и независимые, сиречь филозофы, должны даже и сквозь юмор понимать трагедию жизни.

«Что ж, мой друг, — обратился он к Фон-Фигину, и тот весь вспыхнул радостью от этого столь верно найденного обращения: ведь, говоря „мой друг“, Вольтер одновременно обращается и к нему, офицеру Фон-Фигину, и к Государыне, и, кроме освобождения от субординации, слово „друг“ можно равно адресовать как особам мужеского, так и женственного пола! — Что ж, извольте, мой друг, я начну с этой равно печальной и душераздирающей истории. Я весьма впечатлен, что именно ее мадам предложила для начала наших бесед. Это лишний раз говорит о серьезности и значительности ее ума». Он попросил принести кофе и начал свой рассказ. Передаем его по записям Лоншана и Ваньера, а также секретарей Афсиомского, господ Дрожжинина и Зодиакова, несмотря на серьезные нелады оных с русским синтаксисом.

Жан Калас принадлежал к небольшой группе гугенотов-кальвинистов, то есть протестантов, уцелевших в Тулузе после столетий преследований, конфискаций собственности и насильственного обращения в католиков. Закон Франции не только лишал протестантов права работать в общественных службах, он объявлял их неправомочными и во многих других областях; они не могли быть юристами, врачами, аптекарями, повивальными бабками, продавцами книг, ювелирами или бакалейщиками. Иными словами, не будучи крещеными, они лишались каких бы то ни было гражданских прав. Не обвенчавшись с помощью католического священника, они оставляли своих супруг на всю жизнь в роли наложниц, а дети их считались незаконными. Протестантская служба была запрещена. Мужчин, обнаруженных на этих ритуалах, отправляли на пожизненную каторгу, женщин в тюрьму, священника, проводившего службу, казнили. Закон этот не очень-то соблюдался в Париже, однако чем дальше от столицы, тем суровее он исполнялся. В Южной Франции религиозная ненависть была особенно горяча. Еще не остыла память об обоюдных злодеяних прошлого. В Тулузе в 1562 году победоносные католики перебили три тысячи гугенотов, а парламент города осудил еще двести на пытки и смерть.

***

В этом месте Вольтер сделал паузу, поставил на стол чашку с кофе и вдруг загремел, как мощный колокол: «В 1562 году! Двести лет назад! Всего лишь двести лет назад, мой друг!» Стол задрожал и украсился пятнами от напитков. Вольтер извинился, допил то, что осталось от кофе, и продолжил.

Каждый год католики Тулузы отмечали это избиение благодарственными церемониями и религиозной процессией. Они несли череп первого епископа Тулузы, кусок одеяния Девы и кости детей, убитых царем Иродом во время «избиения младенцев». К несчастию для Каласа, приближающийся год был двухсотлетним юбилеем славных побед.

В парламенте Тулузы заправляли янсенисты, то есть католики с сильным вливанием кальвинистской суровости и мрака. Они не упускали ни одного шанса доказать свою католическую несгибаемость, превосходящую оную у иезуитов. То и дело они выносили смертные приговоры гугенотам.

Беспристрастности ради следует сказать, что сами кальвинисты были не меньшими фанатиками. Учение Кальвина, например, считало допустимым убийство отцом сына за непослушание. Кальвин, впрочем, ссылался на Евангелие от Матвея, а ведь последний считал, что окончательное решение с подачи отца должно выносить собрание старейшин. Возбужденные же католики юга полагали, что гугеноты за неимением совета старейшин берут закон в свои руки. Вот на таком фоне и разгорелось дело Жана Каласа.

Он торговал постельным бельем и имел лавку на главной улице Тулузы, в которой обитал уже сорок лет. Они с женой прижили четырех сыновей и двух дочерей. Детей воспитывала гувернантка Жанна Виньер, католичка. Она жила в семье уже тридцать лет, несмотря на то что обратила одного из сыновей, Луи, в католичество. Старший сын, Марк Антуан, изучал право. Он старался скрыть семейное протестантство и добыл сертификат о своем католичестве. Обман был раскрыт, и теперь перед ним был только один выбор: либо отречься от протестантства, либо потерять все годы, которые он потратил на изучение права. Он помрачнел, начал играть в карты и пить. Нередко декламировал монолог Гамлета о самоубийстве.

13 октября 1761 года семья собралась на ужин в честь друга, приехавшего из Бордо. После еды Марк Антуан спустился в лавку. Спустя некоторое время его нашли там висящим в петле. Его пытались вернуть к жизни, но вызванный доктор установил смерть.

Вот тут отец совершил трагическую ошибку. Он знал, что по закону самоубийца должен быть голым протянут на веревке по улицам, забросан камнями и грязью и, наконец, повешен…

***

«По закону! Вы слышите, по закону!» — снова закричал Вольтер, но уже не колоколом, а каким-то петушиным, вдребезги несчастным голосом.

***

Отец стал умолять и убеждать семью, что надо представить дело как смерть, вызванную какой-либо естественной причиной. Между тем крики братьев и прибытие доктора уже привлекли к дверям лавки целую толпу. Прибыл офицер полиции, осмотрел труп, увидел следы на шее и нашел веревку. Все члены семьи, гость и Жанна Виньер были отправлены в городскую управу и разведены по камерам-одиночкам. На следующий день все были допрошены. Все отрицали естественную смерть и свидетельствовали самоубийство. Комендант полиции отказался им верить и обвинил их в убийстве Марка Антуана с целью предотвратить его переход в католичество. Обвинение это было принято населением и многими членами тулузского парламента. Безумное чувство мести охватило народ.


[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.