I. Тамарисковый парк (1)

[1] [2] [3] [4]

I. Тамарисковый парк

Основным растением Биаррица является тамариск. Им засажены бульвары над океаном, существуют и целые парки тамарисков. Удивительные деревья! Представьте себе корявые и темные стволы с кронами нежнейшей светло-зеленой хвои. Многие из этих стволов, если не большинство, выглядят так, будто они уже давным-давно отжили свой век, будто изъедены изнутри то ли паразитами, то ли какими-то чрезвычайно тяжелыми многолетними переживаниями. Искривленные и раскоряченные, иной раз разверстые, словно выпотрошенные рыбы, они открывают во всю свою небольшую, ну, максимум метра три-четыре, высоту продольные кавернозные дупла. Создается впечатление, что они и стоят-то исключительно на одной свой коре, через нее получая питательные соки и исключительную, учитывая частые штормы, устойчивость. Поднимите, однако, руку и погладьте тамарисковую хвою, этот своего рода деликатнейший укроп; вряд ли где-нибудь еще вы найдете столь удивительную нежность и свежую романтику. Получается что-то вроде нашего исторического комсомола.

При чем тут комсомол, удивится читатель, и нам тут останется только развести руками. Как так при чем? Ведь именно на корявых стволах уродливой идеологии произрастала в течение стольких десятилетий наша молодежь. Тамариск с его дуплистыми и будто бы дышащими на ладан, черными нагнетающими непроходимый лабиринт стволами и его нежно-зеленой противостоящей вихрям хвоей творит метафору, привлекающую поэтов. Отец символизма Бодлер не обошел это древо в своих «Цветах зла», и спустя десятилетия Брюсов предложил перевод тамарисковых строф российскому читателю:

И тамарисковых дыхание лесов,
Что входит в грудь мою, плывя к воде с откосов,
Мешается в душе с напевами матросов…

Прошло едва ли не сто лет, и петербуржанин Найман присовокупил к этому и свой вклад в тамарисковую бодлериану:

Почему же, дитя, тебя Франция манит,
Тесный край наш, что жатвой страдания занят,
И, доверясь матросам на время пути,
Тамарискам любимым ты шепчешь прости?

Таков и наш давно уже почивший в бозе комсомол: вместе с отвержением он творил и притяжение. Вспомним хотя бы исторический период послесталинской «оттепели». Нежданно-негаданно гигантская структура «помощников партии», палаческая комса, в которой, собственно говоря, и черпала Революция кадры для своей чрезвычайки, принялась расширять границы не вполне формального творчества, открывать «молодежные кафе», патронировать выставки авангарда и покровительствовать джазу. Вот так на уродских стволах нарастал укроп, а то и трава-пастернак.

В конце мая 2004 года я приехал из Москвы в Биарриц, для того чтобы затеять новую повесть. В ноябре 2003-го в этом курортном городе, стоящем на прибрежных скалах над вечно гудящим Атлантическим океаном (будем иной раз называть его просто Водоемом, или, еще лучше, Резервуаром), мне удалось в режиме форс-мажор завершить трехлетний труд, своего рода фантазию на исторические темы. Теперь это место, естественно, казалось мне залогом нового хорошего труда.

По завершении долголетней работы всякий сочинитель испытывает основательную растерянность и опустошенность, или лучше в обратном порядке, о. и р., в некотором смысле состояние проколотой шины или — чтобы не слишком уж драматизировать ситуацию — баскетбольного мяча, теряющего звонкость при отскоке. Иной раз ему даже кажется, что полугипнотический кайф сочинительства уж никогда к нему более не вернется. Проходят недели, месяцы творческой вялости, и вдруг в какой-то трудно уловимый момент он ощущает, что начался период своеобразного поддува. Многолетний опыт подсказывает ему, что пора обзавестись каким-нибудь альбомчиком, лучше всего с хорошей плотной бумагой, с картонной обложкой, крытой какой-нибудь мягкой тканью, и начать вписывать туда, то есть в альбомчик, всяческий вздор, который впоследствии подтянет его к компьютеру.

С таким альбомчиком я как раз и приехал в тамарисковый город, в свой домик, расположенный на склоне цветущего холма в шестистах метрах от Водоема, если по прямой, то есть на крыльях. Я мало кого здесь знал, по-французски почти не говорил, иными словами, я попадал здесь в идеальную для сочинительства среду почти полного уединения, если не считать стайки длиннохвостых баскских сорок, прилетавших в сад, чтобы украсть какой-нибудь отсвечивающий на солнце предмет, вроде очков или портсигара.

Открыв альбомчик и включив компьютер, все еще резвый, как всякий трехлетний жеребец, я начал раскачиваться в кресле, поджидая появление первой фразы. Не успела она сложиться, как зазвонил мобильный телефон. Это был Лярокк, пожалуй, единственный из так называемых «биарро», то есть из общества местной элиты, кого я тут знал. Я познакомился с ним прошлым летом на пляже. Вдруг среди сотен отдыхающих заметил двухметрового загорелого старика с большим вялым зобом, с морщинами, не пощадившими даже подмышек. Пригнувшись и вытянув вперед некогда мощные длани, старче играл в мяч с шестилетним внуком. По его удивительным кистевым пасам я понял, что вижу профессионального баскетболиста. «Ваши передачи, сэр, напоминают мне Джона Рассела или, скажем, „Доктора“ Ирвинга», — сказал я ему по-английски. Он усмехнулся: «А вы, я вижу, знаток». Так мы познакомились, а потом стали иной раз встречаться на довольно заплеванной муниципальной баскетбольной площадке по соседству с Коллеж Андре Мальро. Учащиеся этого заведения обычно филонили с марихуаной по соседству в тамарисковой аллее, на фоне стены с безобразными граффити. Мальчик, например, набирал полный рот сладкого дыму, а потом сливался с девочкой в затяжном поцелуе. Когда поцелуй распадался, дым уже выпускала девочка. Вот такое тут росло многообещающее поколение. Заторчав в жизнерадостном веселье, ребята выходили на площадку и предлагали двум дедам сразиться в «баскЕт», то есть с ударением на последнем слоге. Мы их, признаться, разносили в пух и прах: я бросал издали, а Лярокк работал под щитом на подборе. Впрочем, они этого своего позора, кажется, не замечали, уж не говоря о том, что вся их игра сводилась к пробежкам и двойному ведению.

Пару раз мы посидели с Лярокком в кафе, и я понял, что имею дело со стопроцентным плейбоем. Баскетбол был спортом его студенческой юности в Штатах, из-за чертовой игры он не стал MFA, ограничился степенью бакалавра. Впрочем, на кой они сдались, эти американские дипломы: во Франции это всего лишь повод для беспардонных шуток. Поиграв пару сезонов в NBA — ну за так называемых «Кавалеров» — и заработав кучу денег — ну что-то вроде «лимона», а по нынешнему курсу десять «лимонов», — он уехал на Гавайи, а оттуда в океанскую Францию, то есть на Таити. Вот оттуда он и привез в родной Биарриц несколько досок для сёрфа. Это были настоящие доски, тяжеленные, склеенные из нескольких пород гавайского дерева, не чета нынешней «высокой технологии». Собственно говоря, именно он, Лярокк, и стал здесь основателем французского сёрфинга, с которым он и провел всю свою жизнь, полную солнца, ветра и волн. Слышали вы что-нибудь о «школе Лярокка»? Как так, Базиль, обретаетесь здесь уже не первый год и не слышали ничего о «школе Лярокка»? Да вы спросите даже сейчас какого-нибудь мальца из Скандинавии или с Британских островов, и он вам скажет, что мечтает об этой школе. Ну да, Лярокк зарабатывает неплохо на этом деле, но вообще-то деньги ему не нужны: ведь он наследует какой-то навозный-с-химикалиями бизнес в Лорэйне.

Ну вот, собственно, и все, что связывало меня с этим стариканом: кое-какая болтовня, кое-какие полеты туго накачанного мяча, кое-какой звонкий неторопливый по старости лет дриблинг. Он никогда мне до этого не звонил, и я не был даже уверен, что давал ему когда-нибудь номер моего мобильного.

«Послушай, олд чап, — сказал он (интересно, что этот „олд чап“, или в русском эквиваленте „старик“, сопровождает тебя всю жизнь с юных лет и вот вдруг опять появляется в обиходе, когда „чап“ уже „олд“, кроме шуток), – почему бы тебе не разделить завтрак с небольшой компанией моих старых друзей в Кафе де ля Гран Пляж? Чтобы завлечь тебя, могу сказать, что в Водоеме перед нашими глазами будут гарцевать восемь выпускников „школы Лярокка“. Поверь, эта штука посильнее любого баскетбола».

Итак, в это первое же утро благих творческих намерений я закрыл свой лэптоп, положил на него альбомчик, а сверху накрыл это хозяйство клеенкой, чтобы ненароком угрызения совести не накапали. Чтобы успокоить эту самую совесть, я убеждал себя, что этот столь неожиданный звонок имеет какое-то отношение к моему совершенно еще невнятному замыслу. Должен признаться, что уже в процессе «поддува» начинаешь как-то иначе взирать на происходящие вокруг даже незначительные события.

День был штормовой и холодный. По небу, наползая друг на друга и завихряясь, шли бесконечные полчища варварских туч. Скатываясь в своем «Рено Кангу» по Виктору Гюго к центру города, я видел в конце этой улицы титанические волны, атакующие наши утесы. Центр шикарного Биаррица вообще-то напоминает фрагмент Елисейских Полей или какую-нибудь рю Риволи, с той только разницей, что его поперечные улицы открываются на редко спокойный, но нередко бушующий Океан. Повернув с Гюго на Клемансо, что переходит в Эдварда Седьмого, я доехал до величественного Отеля дю Палэ, свернул налево и дальше покатил в обратном направлении уже вдоль Большого Пляжа к массивному, но не лишенному какого-то фашистского изящества в стиле арт-деко, зданию казино. Там я оставил свой мини-фургон в подземном паркинге и поднялся на поверхность. Сильный ветер чуть не сбил меня с ног. Пляж был пуст. Знаменитые скалы Биаррица дымились водной пылью под ударами волн. Они, то есть волны, перехлестывали через эти мини-острова, то есть скалы, и падали вниз мгновенными водопадами. Приспособившись к порывам ветра, я обогнул казино и, придерживая шляпу, двинулся к Кафе де ля Гран Пляж, которое обычно выставляет свои столики прямо на плитах променада. Признаться, я мало рассчитывал в такую непогоду встретить за этими столиками компанию Лярокка, однако через несколько шагов я увидел группу медам и месье, стильное общество в шарфах и кардиганах, числом не менее дюжины, непринужденно расположившееся в плетеных креслах. Загорелый старче Лярокк возвышался в их сердцевине.

Позднее я ближе познакомился с этими «биарро», поэтому сейчас, задним числом, могу представить читателю нескольких активных участников предстоящего диалога, как всегда довольно бестолкового в подобных мизансценах. Здесь был банкир Контекс, две сестры-красавицы из обширного клана Лакост, тренер местного регби Фузилье, семейство Ранжель де Гард в составе деда, родителей, сына и невестки с огромным сенбернаром Гругрутюа. Верхом на могучем звере сидел тот самый внук Лярокка, с которым он играл в мяч на пляже. В принципе, мальчик мог бы преспокойно быть его правнуком, подумалось мне.

Мой приход прошел почти не замеченным, поскольку все общество в этот момент наблюдало Водоем. Из рук в руки передавался артиллерийский бинокль господина Контекса.

Там, среди идущего стена за стеной наката, чернели торсы сидящих на своих досках сёрферов. Этих ребят, что часами торчат в воде, подкарауливая свою волну, чтобы встать на доске в полный рост, скатиться вниз, а потом лечь на плавательный снаряд и грести обратно к месту встречи, можно по праву назвать «тружениками моря». Встречаясь с этими молодцами в городе, ну, скажем, в аптеке, где они запасаются пластырями, я видел в их глазах специфическую отрешенность и думал, что им, пожалуй, марихуана не требуется.

«Прошу внимания, — сказал Лярокк, — сейчас они все встанут!» К пляжу, закрывая горизонт и дымясь, двигалось то, что в масляной живописи позапрошлого столетия называлось «девятый вал». В принципе, во время таких штормов по здешним правилам запрещается входить в море, однако купальный сезон еще не начался, спасательная служба пока не появилась на пляжах, этим, очевидно, и пользовались лярокковские смельчаки. И вот, едва волна достигла своего апогея, все восемь фигур одномоментно воздвиглись на ее гребне. И в этот как раз момент, хотите верьте, хотите нет, в тучах возник глубокий проем, и солнечный луч осветил триумфальное шествие: восемь атлетических фигур, идущих к берегу вместе с волною, — зрелище, достойное ошеломляющего восхищения! Вся наша компания застыла с открытыми ртами. Сколько длился этот апофеоз, минуту или две, трудно было понять: каждая секунда жила тут сама по себе, не сливаясь с волной секунд. Молнией прошли и застыли строчки Поэта: «Дни проходят и годы, и тысячи, тысячи лет. / В белой рьяности волн, прячась в белую пряность акаций, / Только ты-то их, море, и сводишь, и сводишь на нет!»

Семеро из восьми были в черных гидрокостюмах, один выделялся оранжевым цветом обнаженного тела с чреслами, облепленными длинными, по колено, гавайскими шортами. Все они двигались так, будто в море возможен отрепетированный балет: стремительный спуск, крутой поворот, проход поперек волны, еще поворот и завершение спуска. Все они одновременно легли животами на доски, когда волна пошла на убыль, и стали поворачивать обратно туда, где возникал сёрф, и только один, тот оранжевый, позволил себе дополнительный трюк. Пустив в ход все без исключения мышцы тела, он толчком оторвался от своей доски и на мгновение завис в воздухе. В течение этого мгновения доска, ушедшая от толчка в воду, выскочила на верхушку следующей волны, и он опустился на нее обеими ногами, после чего помчался, маневрируя, все ближе и ближе, чтобы выскочить на пляж с доской под мышкой.

Он направлялся прямо к столикам кафе. «Этот Ник, — пробурчал якобы рассерженный Лярокк, — он вечно старается выделиться из команды, однако, господа, прошу принять во внимание, что ему всего лишь тринадцать лет».

«Тринадцать лет! — ахнули сестры из клана Лакост. — Но он выглядит, ах, позвольте, но он выглядит, этот юноша, по меньшей мере на восемнадцать!»
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.