[1] [2] [3]

В мае одного из девяностых годов, вроде бы где-то в середине десятилетия, я получил sabbatical, то есть академический отпуск на весь осенний семестр. Вместе с летними и зимними каникулами получалось семь с половиной месяцев вольного плавания; вполне достаточно для того, чтобы забыть о школе и об исследовательском центре. Манила, как сказал поэт, «ширь весны и каторги». От кокетства в данном случае не уберечься: имеется в виду сладкая каторга сочинительства.

Почему-то я долго не мог составить распорядка своих занятий и передвижений. От прошлого года остались незаконченными некий рассказ о «бэби Кассандре», какие-то стишки, зарифмованные во время бега трусцой, наброски пьес, очерк о молодом Пикассо. Все это входило в масштабный концепт подведения итогов века Ха Ха, особенно история юнца Пабло, который, собственно говоря, и открыл этот век, переехав в 1900 году из Каталонии в Париж. Что касается текущего «большого романа», то он тоже входил в этот концепт или, вернее, концепт входил в него. Я понимал, что мне нужно уехать от сестер О, иначе они со своей бесцеремонностью вкупе с преувеличенным пиететом, со своим ревностным приглядом за моими бумажками, а также со своими бесконечными арбатскими хохмами могут меня сильно запутать. Куда, однако, податься: в Москву ли, в Саратов (прошу оценить, неизменная цитата опущена), на волжский ли пароход, на набережную Тель-Авива, в каменный ли городок на скале Берлез-Альп, на Родос ли, к бухте Св. Павла?

В это время по факсу пришло приглашение на Кукушкины острова. Отказаться я, конечно, не мог. Кукушкины острова! Сколько связано с ними! Я благосклонно, хоть и со «своеобычинкой, присущей большим русским писателям», ответил на факс и стал собираться. О сути приглашения и о нынешнем статусе Кукушкиных островов в Российской Федерации я расскажу позднее, пока что поведаю о внезапном завихрении судьбы, которое прервало мои размеренные сборы.

Однажды около трех часов ночи мой очередной сюрреализм был прерван телефонным звонком. Сначала я подумал, что позвонили во сне, то ли из семьи Никсона-Брежнева, то ли от имени настольной лампы, которая как раз начала разрастаться в будни бальнеологического санатория на склоне Машука, и не проснулся. Минуту спустя, когда я все-таки открыл глаза, кто-то (никогда не поймешь кто) немедленно вышел из спальни, и я взялся за трубку. Ошметки сна отлетали прочь, как разрозненные отряды российской армии, бегущие при Аустерлице (Толстой на тумбочке). Реальность восстанавливалась, как будто вставлялась в рамку, только с некоторым опозданием. Кто звонит в такой час? Дельфин или жена Дельфина? Бывшая теща, воспитывающая моих дочерей Сузи и Бузи, или сами девчонки?

Ни то, ни другое, ни третье, ни четвертое. Звонила Любка Андриканис. Напоминаю: Незабываемая из «116-го маршрута», жена друга юности Игоря, мать Славки. Голос ее захлебывался в том, что накопилось у нее к этому моменту в носу и глотке. То, что обильно у нее вытекало из глаз, тоже, очевидно, не способствовало артикуляции, поскольку она, очевидно, левой ладонью все время вытирала лицо; очевидно, хотя очами не видно. «Стас, Стас», — бормотала она, и далее следовали всхлипы и хлюпы. Наконец прорезалось: «Мне нужна твоя помощь!»

Интересно, сколько ей нужно, подумал я. По укоренившейся капиталистической привычке слово «помощь» жаждет тут же реализоваться в цифре. Неужели я похож на человека, у которого может попросить помощи торговец недвижимостью? Может быть, уже прошел слух о трех миллионах из рассказа? Жалкая сумма университетского пенсионного фонда стала мерцать вполнакала; вот все, что я смогу предложить Незабываемой Любке. Если решусь.

«Что случилось, Любка?» — «Подожди», — сказала она почти внятно. «Жду», — сказал я. — «Сейчас. Сейчас успокоюсь. — Звук большого глотка. Неужели водка? — Сейчас кирну и успокоюсь. — Бульканье. — Ну, вот все, — сказала она почти спокойным пьяноватым голосом. — Стас, что-то ужасное произошло между мной и Игорем. Мы оба были невменяемы. Я стреляла в него!»

Так. Теперь уже у меня что-то забило нос и глотку. Почему я раньше не подумал, что до этого может дойти? Думай — не думай, у жизни всегда припасен какой-нибудь «непродуманный» трюк. Любка теперь не рыдала, а просто выла, как ветер в трубе.

«Ты его убила?» — еле ворочая языком, произнес я. «Не знаю! — неузнаваемо завизжала она. — Его нигде нет! Ни его самого, ни его тела!»

Значит, ни Игоря нет, ни его тела, с какой-то странной тупостью думал я. Может ли так быть, что его там нет, а тело лежит?

«Кровь на полу есть?» — шепотом спросил я. «Ну а как же! — Она глотала и рыдала. — Конечно, есть!»

«Почему „конечно“?»

«Да я же руку себе разрезала, идиотка, кретинка, исчадие ада, зачем я родилась на свет Божий?»

«Я сейчас выезжаю, Любка. Слушай меня внимательно. Я буду у тебя через три часа, если не попаду в траффик на тернпайке.[70] В любом случае приеду не позже восьми утра. Не напивайся! Есть у тебя московский валокордин? Глотай и жди! Где пистолет?»

Из нее заряд за зарядом стали вылетать матерные проклятия, не совсем понятно, в чей адрес: Игоря или пистолета. Потом, когда эти заряды, что никого бы не удивили в элитной среде Москвы шестидесятых, но теперь, в девяностых, звучали с доколумбовой дикостью в стране изгнания, опали, как хлопья сажи, она зашептала: «Стаська, я знала, только ты, я знала, спасешь, не хочу в тюрьму, ненавижу гада Игоря, люблю тебя, спрячь, закутай в одеяло, дай молока горячего, горячего (звучало „хорячего, хорячего“, как в юности этой провинциалочки).…» Замолчала.

Через четверть часа я уже ехал по шоссе. Для таких случаев я держал двухместный «Делорен», который купил когда-то в самом начале своей американской жизни, потратив две трети первого аванса от «Фара-Строус-энд-Жиро». Помнится, меня совершенно загипнотизировало то, что дверь у него одновременно являлась и крышей — открывалась вверх, как крыло жука. Советский субъект, я не мог даже представить, что такая машина может стать моей собственностью, и вот — росчерк пера, и она моя! Теперь, через девятнадцать лет, я мчусь на ней по ночному фривею спасать звезду Коктебеля 1964 года. Девятнадцатилетнюю, романтическую до полубезумия девчонку, которую тогда звали Любка-Любка-Потеряла-Юбку. Подступив в гараже к «Делорену», я загадал: если заведется, все как-нибудь уладится. Ржавый конь завелся с пол-оборота.

Однажды мы сидели с ней при луне на скале, свесив ноги в страшную пропасть. Она смеялась, поглядывая на меня, блестя глазами и зубами, а также ногтями рук и ног. Инопланетянам, быть может, была непонятна ее красота, у жителей Земли от нее перехватывало дыхание. Я спросил ее, может ли она представить, что ее молодость когда-нибудь пройдет. О чем ты говоришь, расхохоталась она, я не могу себе представить даже то, что когда-нибудь пройдет этот заезд.

Ночью на шоссе почти не было машин. Неслись только те, кому надо было кого-нибудь спасти или кого-нибудь угробить. Я старался не превышать ста миль в час, то есть нарушал почти вдвое. В машине гудел потенциал еще по крайней мере на сотню. Впрочем, иногда в ней покашливало что-то, похожее на разочарование прожитой жизнью: почему мне суждено было родиться в эпоху ограничения скоростей, почему мой создатель не смог избежать тюрьмы?

Мы очень быстро проехали вашингтонскую кольцевую, все еще в темноте докатили до тоннеля под Балтиморским заливом, и только уже на полях Делавера стало светлеть. Как вестники восхода, на горизонте стали появляться огромные шкафы дальнобойных грузовиков.

* * *

В ту давнюю фиесту на долю ее будущего мужа пришлась довольно двусмысленная роль. Ты, Игорь, привез в Крым эту девчонку, не подумав. Она вроде бы была твоя, все в нашей компании это признавали, но тебе было за ней не уследить. У костра в Сердоликовой бухте Любка была коронована как Мисс Коктебель с прибавлением эпитета Незабываемая. «Физики и лирики» поднимали ее на руках и сажали на мускулистые плечи. Бродячие барды гремели гитарами в ее честь. Ныряльщики приносили ей раковины из темно-зеленых глубин. Мотоциклисты предлагали ей свои торсы для обхвата сзади. Богатые писатели на новеньких «Волгах» подстерегали ее у ворот Дома творчества и приглашали махнуть в Судак или в Ялту — вообще, куда угодно. Дряхлый сталинский лауреат постоянно ходил за ней с букетом роз из своего сада. Пещерные люди из «Республики Карадаг» заманивали ее в свои убежища на предмет совместных медитаций. Археологи с кургана Тепсень назвали ее именем свежеоткопанную амфору.

* * *

Головная боль началась, когда в штате Нью-Джерси я вышел с магистрали на боковую дорогу. Близость Нью-Йорка не оставляла никаких надежд на спокойный проезд по буколическим окрестностям: машины еле ползли, бампер в бампер, или стояли в, казалось, бессмысленном ожидании. Люди внутри брились, расчесывали гривы, подмазывали губы, читали газеты, завтракали или просто сидели с искаженными лицами. Тут-то я снова оценил маневренные способности «Делорена». С места он опережал всех и раньше всех успевал протыриться в малейший просвет. Тем не менее не меньше сорока минут понадобилось, чтобы повернуть к гореликовскому городишку Фёнфли, и это дало мне возможность завершить коктебельские воспоминания.

* * *

Ты, Игорь, бесился. Однажды она пропадала весь день. Народ на пляже за скалой Хамелеон поглядывал на тебя, а ты зверем щетинился на меня, как будто я не ждал вместе с тобой ее возвращения. К вечеру на пляже приземлились три дельтаплана, на одном из них была Любка, на двух других — ее новые поклонники, супермены воздуха. «Быть в Планерском и не научиться на дельтаплане — это же глупо! — Она пыталась оправдываться. — Ну, Игорь, согласись! Ну, Стас, хоть ты-то согласен? Ну что вы дуетесь, ребята?» Сгрудившийся вокруг народ хохотал.

Ночью ты, Игорь, свистнул под моей террасой. «Любка у тебя?» — «С какой стати?» — «Ты знаешь, с какой стати!» Я спустился к тебе, и ты, не думая ни секунды, хлестнул меня кулаком по скуле. До сих пор, кажется, болит эта скула, тридцать лет спустя. Все та же острая и обидная боль. Мы дрались с тобой минуты три, молча наносили удары по корпусу и в голову, пытались поймать вражеские конечности на захват. Потом опомнились и сели с сигаретами на крыльце. Я сказал тебе то, что знал: ее увез известный в бухте человек по кличке Хемингуэй. Они отправились в совхоз на шашлык. Звали и меня, но я не поехал. А меня не звали, сказал ты, Игорь, полный мрака. Мы отправились на моей «Волге» в совхоз. Шашлычная компания гужевалась на пригорке. Горел костер, двигались молодые тени. Мы с тобой, Игорь, уже тогда были для них стариками — как-никак за тридцать. Любка в белом марлевом платье ходила вокруг шалой походкой, больше чем на минуту ни с кем не задерживаясь. Пока мы медленно приближались к ним, у меня возникло ощущение, что она каждую минуту может вспыхнуть. «Сейчас загорится, идиотка, в своем мудацком платье, — пробормотал ты, Игорь. — Достаточно одной искры». Мы вылезли из машины, и она, по-щенячьи взвизгнув, бросилась к нам, стала тормошить то тебя, то меня. Можно было подумать, что она напилась — компания Хемингуэя дула чудовищный крепленый портвейн, — но ее тогда вовсе не тянуло к бузе, как не тянуло персонально ни к кому из тех крепленых мужчин; ну, за редким исключением. Она сама себя самой собой опьяняла в то лето. Едва лишь открывала утром глаза, как ее охватывал восторг, и весь день он кружил ее, то ускоряясь едва ли не до психоза, то чуть замедляясь до «первого бала Наташи», чтобы ночью неудержимо замелькать в лунных бликах того редкого по прозрачности и по таинственным бризам сезона, когда запахи горных трав перебивали даже стойкий запашок коктебельских летних сортиров. «Ах, Стас, если бы ты только знал, — сказала она однажды, — какое это счастье быть такой девушкой, как я!»
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.